Добро пожаловать!

Мы рады приветствовать Вас в Лейк Шор, штат Мэрилэнд! Тип игры - эпизодический. Рейтинг NC-17(NC-21).
На календаре ноябрь 2017 года. Температура воздуха
в этом месяце: + 8°...+20°, дожди.

О, счастливчик!

Не поверите, но я ждал этого почти год и вот свершилось! Ух-ху-ху! Сайд нашелся как-то сам собой слишком давно и меня всегда умилял тот факт, что все эти люди как-то умудряются играть в реальную жизнь. Я не понимал как это и всегда думал, что это просто невозможно; что это скучно и глупо, когда нет каких-то сверхъестественных вкраплений, а затем наступил такой момент, когда мне самому потребовалась тихая, размеренная простая жизнь с персонажем, которого я люблю и которого так и не случилось реализовать и вот меня, скептически настроенного, приняли здесь, и теперь я довольный как слон тем, что просто играю в своё самое настоящее удовольствие. Сайд такое место, которое это позволяет; такое место, которое язык не поворачивается назвать как-то иначе, чем «дом». Здесь правда есть эта домашняя атмосфера, которую создает не обложка, которая, к слову, всегда замечательна, а люди, которые пишут свои и одну общую истории, которые не дают уснуть флуду ни на минутку и вообще активничают везде и всюду!
Я хочу от себя лично и от своей сестры, которую привёл за ручку вместе с собой, сказать, что мы благодарны за такой проект всем, кто приложил руку к его созданию и развитию на старте и за всё время ведения игры; спасибо за возможности, которые Сайд подарил нам и которые мы с охотой реализовываем; за понимание и всегда за ожидание возвращения домой, на любимый Сайд.
Человеческое всем спасибо!

inside

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » inside » кинозал » Хозяйка


Хозяйка

Сообщений 1 страница 20 из 26

1

http://www.coupdemainmagazine.com/sites/default/files/styles/full_width/public/article/11774/hero-11774-1845180325.jpg?itok=gSQN6Cn_
ХОЗЯЙКА
21-2-18  |  дом |  Брук и Брук

Где прикидываясь мной шалый от слепоты
Актеришка-Господь целует твои следы

Отредактировано Alex Brooke (Пн, 6 Ноя 2017 11:41:23)

+2

2

У него очень тонкие веки. Очень тонкая кожа: это - отсутствие барьеров, заборов, мещанства озабоченных собственной безопасностью и чистотой костюма. Сосудистая сетка - проволочный каркас. Он просыпается от фрикций. Внутреннее нетерпеливо сокращается, спазмически мутит в грудной клетке, над лобком и в переносице. Так умирают. Или рождаются. В сущности, какая ебаная разница. Он - общемировое объятье, Брук. Жадный межпланетарный рот. Кладбище великолепия, разложение в таймлапсе: черви вырождаются в мух, мухи мигрируют на юг, вальсируя в северо-западном ветре, как снег. Ультраабиссаль расходится светом, похожим на талое масло; он роняет голову набок и густо сплевывает керосином на половые доски. Доски занимаются. Северное сияние. Он улыбается самому себе в темноте, забирает волосы назад и поднимается с кровати рывком, попутно перевернув корзину для постельного белья в изножье.
Он включает свет в ванной. Выключает. Включает. Выключает. В каждом полусекундном электрическом всполохе мигает, как пьяное, его отражение в зеркале: руки-соты в сквозных дырах, бледное трупное пятно на боку. Полотенца бьются статикой. Он трогает их просто так - никак не успевает одернуть руку до того, как ебанет очередной разряд. Оно проходит сквозь пальцы в кости, бежит под его о, тонкой кожей, оставляя синие дороги на предплечьях, руки-соты - карта Мэриленда, окружные трассы и размазанные по асфальту плачущие, кричащие, скорбящие горлицы, их клювы-занозы - градообразующие, монументы человеческой жестокости и бесконечной проспиртованной тупости, лоб горячий - зеркало прохладное, у него такое идиотское лицо. Он выглядит, как ебаное чучело, и это, в самом деле, гомерически смешно. Что это... блядь... такое вообще, как это... блядь... укладывать. Неудивительно, что Харпер на него орала. Как тут не поорать. Все еще посмеиваясь, он роется в ее косметичке. Маникюрные ножницы, одноразовая бритва. - Я вообще-то терпеть не могу, когда бабы бреют ноги, - доверительно сообщает он своему отражению, оттягивая длинную прядь у лба в сторону. - Все должно быть... сука... предельно естественно... волосы... запах... кожа... душа, - на душе его сгибает пополам от хохота. Он прикладывается лбом о край раковины крепчайше. По раковине, кажется, идет трещина. Срезанные волосы липнут к рукам.
Все, блядь. Хватит. Не смешно. Ну правда же, это абсолютно дебильная шутка.
Все спят. Весь дом, блядь, спит. Хватит уже...
Ебучая дефибрилляция.
Тим забрал его из тюрьмы в зассанной этой Манитобе, и Манитоба на поверку оказалась местом настолько смешным, что к тому моменту, когда они доехали до Флин-Флона, он уже сорвал голос: это предельно нервическое. Подарить диабетику кондитерскую, пустить торчка в метамфетаминовый гараж. Провести четырнадцатилетнего в стрип-бар. Руки, - руки его трясутся незначительно, полнокровно, - распускать. Рвать лилийные бутоны и совать их в рот. Кричать в красных лесах, черных лесах. Он прижимает пальцы к переносице и с силой втягивает воздух: белье мятое, отсыревшее, белье стиранное, зубная паста и шампуни, ее непревзойденный ментол - бензин перорально, он в курсе, он пробовал, - он подстригся криво, лицо оседает вниз краем - криво, зеркало - кривое, стены кривятся, как чей-то ебаный недовольный рот. Легки его полнокровно трясущиеся руки, легка голова. В нем эйфорическое. Нежнейшее замирание сердца - предоргазмическое, удивительное - удивляющее, он смеется самому себе еще с пару минут, тихо, растерянно и по-мальчишечьи, он работает в морге: там есть настоящие трупы, блядь, всякие голые мертвые люди, у него есть рот, есть член, есть голова на плечах, в спальне он распахивает окно настежь, и утро рвется внутрь жадно, жирно, свет, который его разбудил, стекает по стенам, светом он давится, захлебывается, фрикции не унимаются, это тотальная война, она пришла, как и всегда, ранним утром.
Шершавые стены. Чистые, примятые, холодные стены; на пути в комнату Уоллис он прикладывается к одной из них ртом, широко, собачьи проводит по обоям языком и прикрывает глаза. Под языком - непрожеванный крик, могильная сырость. Он представляет, как жрет этот дом на завтрак. С дома подтекает сукровицей, в крови его лицо, он плотояден, он плодотворен, он хрипло стонет, - у него тонкая кожа. Мир - это непереносимое чувственное переживание. Его ребенок спит, запрокинув светлую голову на подушке: он выращивает солдатов жизни, людей, которые не переносят войны. Тупых и безумных пастухов вилл-о-виспов, мертвых лошадей и серебряных рыб, селящихся у утопленников в подъязычье. Он обозревает владения, Алекс Брук. С некоторых пор ему приходится заниматься этим пешком. Вслепую. Ощупывать свое руками, ртом и кожей; кровать Уоллис - напротив кровати, до нее - пара метров, ее дыхание ложится ему на лицо, как свадебная вуаль - на лицо его жены.
- Пуговица, зверь, - он ощупывает ее судорожно, осыпает невесомыми поцелуями маленькие руки. - Мой сумасшедший злой ребенок, друг, самая красивая девочка, - Уоллис выкручивает ладонь из его хвата и кладет ее на его рот, в полусне приоткрывает глаза, тянет пальцы к подбритым колючим вискам.
- Я сплю, папа, - очень недовольно тянет она. Он снова начинает смеяться.
Под одеялом у Харпер душно: он запускает туда голову, куда-то тянет руку, находит щиколотку и прижимается к ней губами, тянется дальше, обхаживая ладонями бедра, в нем хватает наглости попеременно с нежностью, в нем слегка горько и бьет током - это полотенца. Статика. Одеяло искрит в тех местах, где касается волос. - Мормонка, - шепчет он, не отрывая рта от прохладной этой кожи. - Харпер, милая, ты спишь? Можно, я буду тебя трогать? Разреши, - он откидывает край одеяла, крепко и продольно оглаживает ноги, целует каждый пальчик, целует ступню, чуть выпирающую на ней косточку и щиколотки - снова. - Харпер, я больше не хочу спать, я выспался... ты такая красивая, ты... Харпер, посмотри на себя... как ты такая красивая, я не понимаю, Харпер... я такой, блядь, придурок, не слушай меня больше никогда в жизни... я люблю тебя, я вижу тебя всю, мне очень светло. Я все вспомнил. Прости меня. В последний раз... честное слово, это последний.

Отредактировано Alex Brooke (Пн, 6 Ноя 2017 01:56:32)

+2

3

Харпер Брук страшно устала.
Харпер Брук проиграла и смирилась.
Кому проиграла - не особенно важно. Может быть, Алексу Бруку, может быть, Богу. С Богом у неё, как известно, давний спор из-за Алекса Брука. Давняя борьба, собственничество. В самый первый вечер в Джойсе всё было ещё хорошо и безопасно, потому что Бог знал, чем Харпер Льюис занимается, пока её мать думала, что её дочь пишет в библиотеке эссе. Бог знал и не был против, потому что Харпер Льюис была разумна и спокойна. Он всё-таки не какой-то садист. У неё всё-таки есть мать, чтобы быть против. Спор начался через неделю после Джойса, когда Харпер Льюис перезвонила Алексу Бруку. Бог заинтересованно скосил глаз со своего облака на чёрную точку на одной из опутавших Альберту трасс - это птичка Алекса Брука летела через молодые кукурузные поля. Потом, вечером, примерно в половину двенадцатого, ему стало совсем интересно: половина двенадцатого - время молитв Харпер Льюис. Она воспитана прилежной христианкой. Он слушал внимательно - она молилась молча. Они оба слышали, как переступают по паркету за дверью мягкие туфли миссис Льюис, поэтому она молилась не просто молча, про себя, а едва слышно, бессловесно, с величайшей осторожностью - на всякий случай, потому что у миссис Льюис очень острый слух. Некоторые вещи не предназначены для ушей миссис Льюис - любые, которые представляют хоть какую-то ценность. И Харпер Льюис молилась: доверчиво делилась с Богом. Ей было странно радостно - Харпер Льюис. Может быть, потому что ямаха Алекса Брука такая быстрая и так хорошо отполирована, что в хромированные трубы можно смотреться как в зеркало. Может быть, потому что ей удалось нашептать песни растущей кукурузе, как выдуманным первобытным - она так решила, что первобытным, первородным - женщинам Эми Лоуэлл. Может быть, потому что Алекса Брука так удобно обнимать, и от его куртки так хорошо пахнет, и у него такие красивые глаза, и он сразу за ней приехал - она едва успела сдать книги и выйти на улицу, а он уже ждал. Может быть, потому что она впервые перед кем-то разделась - не важно, перед абстрактным мужчиной или перед Алексом Бруком, перед человеком ли вообще или перед закатным солнцем. Может быть, потому что она чувствовала себя сильной и свободной. И потому что они встретятся ещё - он настоял, она сделала равнодушное лицо и пожала плечами, но согласилась. Даже Элис Льюис заметила, что её дочь выглядит странно - Харпер сказала ей, что получила высший балл за курсовую. И что её взяли на лето в библиотеку на полставки. С матерью нужно объясняться понятными категориями, и миссис Льюис удовлетворённо кивнула, а Харпер Льюис пошла молиться. Так всё и началось: Харпер Брук перестала быть одна, и Бог возмутился. Он консервативен - Бог. Он решил, что ему самому нужен Алекс Брук. Ему страшно скучно - Богу - и он, конечно, страшно развлекался почти четыре года. Потом ему надоело и он попытался убить Алекса Брука, но Харпер не позволила. Тогда он убил его ещё раз - ещё хуже. Тогда он добил её. Тогда она проиграла. Эвридика не смогла вывести Орфея из царства теней. И прочие банальности.
Проигравшим остаётся только сохранять достоинство. Она извинилась. Она делала вид, что ничего не произошло, и тщательно собрала все фарфоровые осколки с кухонного пола. Он тоже, впрочем, вёл себя как обычно. Она готовила еду, занималась с дочерью, читала книги, бродила по дому и вокруг дома. Весна скоро: теплеет. Он работал и посещал врача. Она выехала в город один раз за неделю: на осмотр и в библиотеку. Библиотекарша - ей нравится Харпер, Харпер всегда нравится посторонним, особенно пожилым людям - сказала, что у неё красивое пальто. Харпер сказала: муж подарил. Спасибо. Чтобы меньше думать, нужно больше делать: она взялась приводить в порядок участок. В старом, естественно, пальто. Уоллис помогла ей убрать с видного места мёртвые лилии. Харпер привезла из библиотеки пару книг по садоводству. Как они и хотели. Будто ничего и не произошло. Когда он дежурил, она с вечера оставляла на кухне пригоршню лекарств и стакан воды и шла в спальню. Примерно к половине восьмого утра его половина кровати проседала и он целовал её плечо или щёку - она делала вид, что спит. Она засыпала, когда засыпал он. Тяжело, без снов. Будто ничего не случилось. Она так устала - нет сил что-то придумывать. Все силы уходят на сохранение спокойствия. У неё, впрочем, неплохо получается: терпеть Харпер Брук умеет лучше всех. Это всем известно.
Она просыпается от того, что что ей щекотно. Жарко. Глубоко вздыхает, поджимает пальцы ног, вздрагивает бёдрами, тянет поясницу. Проводит ладонями по лицу, стирая сон и упавшие на глаза волосы. Не сон. Потолок над ней белый до последней трещины в штукатурке - обычно она просыпается с рассветом, но в последнее время чувствует себя такой разбитой и уставшей, что её будит Уоллис - Уоллис приходит к ней досыпать и сворачивается клубком у неё под боком, под боком у него или между ними, если он дома. Она тяжела и обессилена - Харпер. Постель измятая, белая, отражает складками трещины на потолке, прячет в складках остатки тепла; одеяло душно перекрутилось и прочертило красные полосы по всему телу - как всегда. Кругом белое - больно смотреть, и она прикрывает глаза рукой. У бедра сухо щёлкает статикой - под его ладонью.
- Я не сплю, - хрипло бормочет. Удивлённо. - Трогай сколько хочешь, бога ради, я только сейчас... я сейчас совсем проснусь. Алекс, милый. Сейчас, - она садится на кровати, скомкав одеяло у груди. Смотрит продолжительно, моргает несколько раз подряд, чтобы сфокусироваться - глаза полны сна и света. Подбирает ноги, тянется и убирает с его лба прядь волос. Горячий. Он давно её не трогал вот так, как сейчас. С того утра, вероятно, когда они мечтали о Мексике. Или ещё дальше. Может быть, с Морейна. Может быть, никогда. - Ты как... ты нормально себя чувствуешь? - и неуверенно улыбается. Осторожно. Странно, что не атрофировались нужные мышцы: она и не вспомнит, когда в последний раз смеялась.

Отредактировано Harper Brooke (Пн, 6 Ноя 2017 13:59:29)

+2

4

Сны химозные - взрыв на складе пиротехники. Ночью небо цветает, как лужа в бензине; она едка, ночь, она чревата интоксикацией. У него кисло под языком. Уже две или три недели. Две или три недели он методично бродит по бесконечному моргу, вяло размышляя о вульгарности этого самого бесконечия, вульгарности этого утилитарно-художественного, драматургически невежественного использования смерти - когда труп успел стать дешевле запятой или многоточия, - дергает на себя простыни, как тогда, в первый день, под строгим надзором Ника, заглядывающего ему в дырявый простреленный рот. Вульгарность, бывало, ему нравилась. Все эти чулки и колготки, проститутки на Банф Трейле, женщины на высоких каблуках. Обветренные губы в жирной помаде.
Она снилась ему в Томпсоне: он был старый и мерзкий, она отказывалась идти за него замуж, Уоллис плевалась ему в глаза.
Потом она снилась ему в тюрьме. Он трогал ее руки, она смотрела на него, как Льюис, и кривила ртом, будто бы улыбалась. От нее пахло какой-то лавандой, какими-то обувными коробками. Он испытывал незначительное внутреннее возбуждение. От этого было тошнотворно. Отвратительно. Под ее белыми платьями пряталось старческое, выхолощенное, убожественное. Отшлифованное - ему "по карману", естественно, - ханжеское. Он трогал Эшли в душе, Эшли был на ощупь, как змея или еще какой-нибудь холоднокровный ядовитый гад. Он скучал. В самом деле. Переносить Брентвуд было куда проще, когда она могла наорать в час ночи. Он это так называл, "орать". Любое выражение неудовольствия - орать. Потому что он сам орет, когда его бесит. Его так давно ничего не бесило. Так давно он не повышал голоса, так давно не открывал рта просто так, чтобы, блядь, проветрить голову.
Ему пожизненно везет. Дело не в смерти. Он со смертью обвенчан. Еще с малолетства, с тех ебаных раздавленных птиц. Она смотрела на него из-за угла и облизывала свои кости. Готовила себе смену. Придумывала имена их смертельным недоразвитым детишкам. Прикидывала, куда в их новом доме можно будет поставить мультиварку и какого цвета будут висеть шторы в спальне; она, смерть, все-таки очень домашняя женщина. У нее нервная, совершенно дебильная работа. Вставая с утра, она мечтает о вечере: запереть дверь на три замка, заварить крепчайшего лапсанга и сесть пересматривать свадебные видео. Шестрема и Фрица Ланга. Бергмана - особенно часто. Он бы не выдержал ежевечерний просмотр "Седьмой печати". Он ебнулся бы в первую же неделю. Он так ей и сказал: милая, я понимаю, что у тебя есть свой образ в голове. Я понимаю, что у каждого свои обсессии. Кто, как не я. Когда мимо проходит женщина в туфлях с открытым носом, у меня начинается неконтролируемое слюнотечение. Все мои друзья носят с собой бумажные платки. И запрещают мне опускать голову, когда температура поднимается выше пятнадцати градусов. В конце концов, Макс фон Сюдов - ну какие, блядь, разговоры. Между нами говоря, ему б и я дал. Так-то если что.
(Только никому не говори)
Дорогая. В последнее время я чувствую непонятное волнение. Всей кожей ощущаю сейсмическую эту ебаную активность. В некоторых районах города. Я иду по Даунтауну и внезапно падаю. У меня начинается эпилептический припадок. Мой хребет ломает пополам, я извиваюсь там, над канализационной решеткой, как полумертвый червь. Я хочу блевать, но не могу, потому что я не ел уже неделю. Или две. Мне нечем. Я не пью даже кофе. Только спирт, спирт, спирт, пока не срубит прямо над аппаратом. Я не могу спать и не могу смотреть, я не могу читать. Я не могу смотреть в зеркало. Мне противно трогать свои волосы. Я трачу полтора часа, чтобы надеть на себя футболку. Эту футболку я ношу уже месяц. Без остановки. Дорогая, иногда бывают просветы. На день, на два. Я чисто умываюсь, я укладываюсь так, что окрестные парикмахеры сворачиваю шеи мне вслед. Я пью с утра кофе и ощупываю заострившиеся, как у дохлой курицы, ребра. Потому что есть повод. В другое время повода нет. Мои друзья называют меня ебанутым. Уже не так, как обычно, - без восхищения. Обреченно. Тоскливо. Как будто они сдались. Дорогая, мне кажется, я умираю. Мне кажется, я болен чем-то смертельным. Я никак не могу понять, что с этим делать. У меня ничего не болит. Во мне нет недомогания, нет слабости. Я просто время от времени ложусь на асфальт посреди Даунтауна и начинаю плеваться кровью. Кровавый этот пузырь встает посреди горла, и я даже не могу позвать на помощь. Если бы горло было чистым, легче бы не было, - я не знаю, кого звать. Я не знаю, как ее зовут. Пока что. Как ты думаешь, дорогая. Я встречу ее до конца мая?
Если нет, назначим свадьбу на тридцать первое. Это смертельно хороший день.
Смерть смеется изящно, как педераст или маленький ребенок.
Она под каждой простыней, Харпер Брук, она сгорела заживо, ее ноги зажевали искореженные двери смятого в бумажный лист автомобиля - автомобиль сбил ее на пешеходном переходе, она не надела шлем, когда села со своим бойфрендом на мотоцикл, у нее отказало сердце, у нее - рак мозга, груди, матки, глаз и волос, в подворотне вскрыли глотку - она вскрыла себе паховую вену, перебрала с метадоном, умерла от старости, старости, старости, старости, она поперхнулась за ужином, ее загрызли собаки, она упала с крыши и расколола себе череп, аневризма в ее голове - смерть, гипертония в ее крови - смерть, пневмония в ее легких - смерть, астма в ее груди - смерть, пуля в ее лбу - смерть, он бледнеет незначительно, по простыне от его пальцев тянется влажное пятно, здесь сыро, постоянно мокрый пол, - Ник продолжает смотреть в его лицо, Брук продолжает смотреть в ее лицо, у нее синие, синие, синие, такие холодные, такие замерзшие ноги. Так нельзя. Нельзя, чтобы у нее мерзли ноги. Это всегда было предметом его особенного интереса - тепло ее ног. Если бы он сам помер, он бы обязательно вернулся, чтобы время от времени греть ее ступни. Хотя бы для этого. Пришлось бы запустить кровоток. Или пить очень много горячего кофе. Это не проблема. Проблем нет вообще. Никаких. Главное - вовремя проснуться, и чтобы все, блядь, были живы. Все. Без исключений.
Ну, кроме Льюис.
- Харпер, я подумал, я ненавижу смерть, на хуй смерть, - он нависает сверху, спихнув одеяло в бок, ее колени упираются в его грудь. Воздушная эквилибристика. Акробатика, Жан Жене. Канатоходец Абдулла кормил свой канат кровью и блестками. Своей любовью. Носил на себе свое антисмертельное лицо, как доспех. Как гипсовую трупову маску. Он спрашивал, где рана Абдуллы, этот Жан Жене. Он еб Абдуллу, наверное. Он всех еб. Где рана, в которой можно укрыться, когда тебе страшно. Где рана, в которой можно укрыться, когда некуда больше идти. Он запускает руку под резинку ее шорт и долго, судорожно, торопливо целует шею. - Давай не будем больше умирать, это так тупо... и ебано... тебе не идет, мне не идет... ты живородящая, понимаешь? Прости меня, мормонка, милая, девочка, хозяйка, я не понимаю, что... я так люблю твою голову, твою милосердную голову, твою по-настоящему... я бы дал себе развод уже раз тридцать, честное, блядь, слово... я сейчас на хуй с ума сойду, ты меня сводишь на хуй с ума своим... лицом... глазами... все время, постоянно, блядь, каждую ебаную... минуту... не слушай меня, спи, если хочешь... знаешь, что Уоллис сказала... она... я нормально, я чувствую себя лучше всех, лучше их всех и вообще... Харпер. У тебя такие холодные ноги, ты замерзла? Мне не дотянуться...

+2

5

Обычно она просыпается уставшей. В последнее время. Даты смешались, дней недели не существует, сталось несколько категорий: его лекарства три раза в день - завтраки, обеды, ужины; его рабочий график - две ночи она спит рядом с ним, две ночи она ждёт до утра и засыпает с утра на пару часов, пока не проснётся Уоллис и не начнутся завтраки, обеды, ужины, чтение вслух, песни без слов, абстрактные полосы на любой подвернувшейся бумаге ("мама, это ты" - хаотичное переплетение красных петель поперёк книжного разворота), поверх цветных карандашей в её тетради - случайные наборы строчек, короткими строфами по три-четыре, потому что затуманенная бессонницей и страхом голова не может родить больше, и Харпер не старается - впервые, наверное, в жизни, пустила на самотёк и, наверное, неправильно делает, но у неё совсем нет сил; и ещё есть недели: десять недель, одиннадцать, двенадцать, плановое посещение мисс Четтем каждую пятницу, тесты ("миссис Брук, всё хорошо, но вы выглядите уставшей, вы нормально себя чувствуете, вас точно ничего не беспокоит, я пропишу вам витамины, и спите побольше, и почаще гуляйте" - Харпер криво улыбается и объясняет, что и так живёт за городом). И всё. Ещё есть утра, дни, вечера, ночи - такие категории, нескончаемый поток, смена светлого и тёмного за окнами.
Он всё бродил где-то - вероятно, в собственной голове, и вернулся - вероятно, случайно нашёл выход. Так странно. Совсем не такой, как вчера и неделю назад. Почти такой же, как в день, когда вошёл в реку - это настораживает. Ей снова страшно - тревога, кажется, больше никуда не уйдёт. Что, если он снова что-то с собой сделает. У него такое хорошее настроение, она так давно не видела его живым. Радоваться страшно. Она любит его любым, конечно. Конечно, любым, но иногда это так трудно. Так тяжело - изматывает. Она любит его всегда. Просто она очень скучала. Только бы не разрыдаться нечаянно - он не любит, когда она плачет. Так хорошо и так страшно. Сколько это продлится: день, неделю или навсегда. Вдруг она завтра проснётся и его снова не окажется на месте - прежнего, в смысле, Алекса Брука, который горел и по пальцам которого стекали молнии, и который - об этом она сейчас не будет думать, она ведь заслужила пару минут радости, - по которому она скучала, и будет его двойник, которого она любит, но который её не видит. Смотрит, но не видит, потому что погружён в себя. Может быть, её словам потребовалась неделя, чтобы пробить его побочные эффекты - это ватное одеяло. Может, её лечение помогло. Электросудорожное - которое она применила к ним обоим, и трясло её, а не его, и последствия переживала она, а не он. Или они оба. Откуда в ней взяться электричеству - только вытащить из него. Откуда ей ещё брать тепло - в доме тепло только благодаря ему. В доме в Арбор Лейке всегда было странным образом прохладно, и она накидывала кардиган даже летом - её мать всё никак не могла понять, ведь отопление работает. Решили, что что-то с кровообращением ("моя Харпер такая хрупкая, болезненная девочка"). Вне дома она не мёрзла, но до сих пор носит прохладу в себе - такая вялая у неё кровь, слабое, медленное течение, редкое сердцебиение. Стоило Алексу Бруку потеряться в своей голове, как и она едва не впала в спячку. Какие там реки. Какие там потоки. Реки спят зимой под ледяными одеялами, и к весне они темнеют складками, измятые течением, сонным дыханием, поворотами - как её постель по утрам. Откуда ещё ей брать слова - в нём столько слов, что они сталкиваются между собой, одна фраза набегает на другую, и нужно заглатывать их целиком: смысл дойдёт сам. Не нужно думать. Не нужно анализировать. Она понимает и так. Всё происходит максимально естественно. Он не притворяется, - она заглядывает ему в глаза, - и вчера он не притворялся. Может быть, так странно работают таблетки. Может, что-то перещёлкнуло в голове. Может, и правда она тогда не зря всё сказала... доктор Портер дала ей буклеты. Нужно быть готовой к переменам. Их дом стоит на зыбкой болотистой почве, по ночам вода в канавах схватывается тончайшим прозрачным льдом - лучше не наступать. Уоллис разбивает его каждое утро - первым делом после завтрака, как сахарную корочку на десерте. Может, ей стоит последовать примеру дочери. Может быть, он сделал это сам. В любом случае, почти весна - всё просыпается. Все просыпаются.
Она просыпается окончательно.
- Хорошо, - растерянно лепечет Харпер и разводит колени, чтобы пустить его ближе, и обнимает его плечи, и целует, куда придётся - попадает в висок, в его ясную теперь, она надеется, голову, - хорошо, милый, мы не будем умирать никогда, только не надо сходить с ума, пожалуйста, ладно, всё хорошо, милый, я здесь... ты здесь... что сказала Уоллис... хорошо, милый, я не замёрзла, с тобой тепло, ты такой горячий, Алекс, хорошо, что тебе хорошо, не переживай, не торопись, я же, ну, никуда не денусь, всё хорошо, я здесь, Алекс, милый, хорошо, что ты вернулся, я боялась, что ты не вернёшься, я так глупо себя вела, милый, прости, пожалуйста - я волновалась за тебя, мне было плохо... не умирай больше никогда, пожалуйста, ладно, милый, Алекс, не уходи никуда, я так люблю тебя, я так тебя люблю, я так скучала по тебе, я так скучаю по тебе всегда, мне тебя мало - всегда... Поцелуй меня, ладно, или я сейчас сама с ума сойду, и что тогда будет... - и ловит его рот своим.

+2

6

Он прижимается лбом к ее щеке, прикрывает глаза и делает глубокий вдох. Выдох. Вдох, насколько хватает легких. В них дохуя смолы, наверное. Он весь прокопченный табаком и формалином, как мумия какого-нибудь ебанутого шамана. У него шесть голов, в каждой - по автокатастрофе, шесть рук, на каждом безымянном - обручальное кольцо. Шесть нервных, робких ладоней - одна на ее груди, другая - на затылке, третья - в белье, четвертая смахивает пепел в стоящую на прикроватной тумбочке кружку из-под воды, пятая - во взмокших колючих волосах, шестая прикрывает рот, равняет дыхание, заметает следы. Чадит. Запах его беспонтовой четырнадцатилетней мальчишеской похоти - человеческое и синтетика, приставшая от ножниц, голая стылая сталь, животная секреция, пропахшие лежалым шкафы. Буквы сталкиваются друг с другом и валятся на пол, зал взрывается хохотом, меняются эпохи: слэпстик пишется при живой аудитории, Бергман-слэпстик - при мертвой, у него двенадцать глаз на любой план и любой ракурс, он видит ее всю. Пальцы его все еще чрезвычайно чувствительны. Утро сочится. Влажные простыни. Теплые влажные простыни.
- Послушай, - ему так привычно целовать этот рот каждым из своих, что это похоже на мастурбацию. Или возвращение домой. Или ту самую кассету Орбисона, которую он купил на собственные деньги, - первая музыка всех музык, протомузыка, записи, по которым люди придумали ноты и темпоритм. Она - модерато, он аллегро аджитато. Анимато. Реанимато. Ребра - фортепьянная клавиатура. - Я знаю. Я знаю. Я все знаю... я все понял, но я нормально понял, не так, как обычно. Мне нужно сказать, чтобы... сейчас сказать, пока я не забыл, я все время забываю, но я не буду больше вести дневник, мне это не нравится, блядь, это сбивает с толку, - рты путаются друг в друге языками, ее рты - его рты - ему жадно. Он не знает, за что схватиться. Он истосковался. В самом деле. Износил кожу - какая уродливая дыра, шесть дыр - в два раза больше нудной этой, комариной, саднящей боли. Он снова спер пластырь у Уоллис. Методично обклеил всего себя. Все шесть рук, все сто двадцать своих сквозных дыр. Ласточкины гнезда - он видел в карьере, там, где песка больше, чем камней, и обрыв уходит в очередное мелкое сопливое озеро. Из него рвутся птичьи стаи. Крылья-скальпели, мазутные слезы, воздух - клочья, барахло, ветошь. Он смахивает перо с щеки - светлое ее, нежное, пахнущее холодом, усталое роняет оперение. Переливается перламутрово, как жемчуг вместо сережек. - Я могу, потому что ты никогда не сдаешься. Ты мой самый храбрый солдат. Самый стойкий, самый раненый солдат. Я найду их все... дай мне время. Каждое место, где болит, давай делиться, возьми мою голову, дай мне свою, я хочу знать все, что не спросил, что ты не сказала, все это, мое, ты трогала руками и ртом, и своими словами, я ношу их в кармане... в нагрудном, прямо вот здесь, они прожигают мне куртку... и ребра,  везде этот запах, мертвецкий, но оно твое, Харпер Брук, ты выходила мою фамилию, слышишь? Ты все вылечила, все эти... вековые ебаные вывихи, глухоту, опухоли вместо языка, оно больше... я, честно говоря, терпеть не могу запах стирального порошка... освежители воздуха, искусственное море... косметику, ты плакала и все вымыла, теперь у меня в голове пахнет солью, это хороший запах, Харпер, все встало на места, там везде бардак, мне нравится, бардак, я, может быть, живу, как свинья... так Молли всегда говорила, но ты меня не ругай, если я ставлю вещи не туда, куда надо, ладно? Так нужно, я знаю, что делаю, я знаю, куда идет твоя рука... еще до того, как ты подумаешь об этом, - он перехватывает ее ладонь у своего лица и крепко целует костяшки, пальцы, каждый отдельно, десять раз, тысячу раз, уже забыл. У нее в глазах плещет, веки, где он целует следом, слегка влажны. Как целовать морских звезд. Самые красивые камни речного дна. Проходя мимо редких канадских ювелирных, он залипал не на витрину, а на мощеный булыжником поребрик. "Булыжник" - они выражают свое неприятие самой стилистикой этого слова, но он носил бы булыжный доспех, в его обручальном кольце был бы граненый уличный камень, - они бы смеялись, но они всегда смеются, когда кого-то смешно зовут. Гранит, кварц и мрамор, вековая пыль, слюна гениев, сплевывающих у баров разговорами о чистоте, боли и женщинах, слезы девичьи, липкие руки ежевечерних ухажеров. Нельзя говорить женщине, что у нее глаза как булыжники. Это звучит некрасиво. Это секрет, который никогда никто не раскроет: они боятся смотреть под слова, они трахаются сквозь простыни. Они говорят друг другу о любви смс-сообщениями. Она поцеловала его глаза тогда, она забрала их себе. Он понимает. В этом что-то есть. - Забирай все и больше никому не отдавай, потому что я, блядь, смертелен, а ты святая, бери меня, как ружье или горсть сибирской язвы, кидай им в лица... всем, кто тебе не нравится, я не могу понять, как у тебя такая нежная кожа, такая белая, мягкая, живая кожа, и ты еще жива со мной, это твое проклятье, мормонка, не снимай его еще немного... тебе идет, ты хорошо в нем смотришься... ты хорошо смотришься у меня во рту, у меня в голове... в этой постели, сегодня, в простынях, в белом... это твой цвет... такой, как... если взять столовый нож... из набора твоей мамы... и держать его пятнадцать минут над конфоркой... он станет белый, его можно будет согнуть пальцами, но тогда ты, блядь, останешься без пальцев... я люблю целовать ножи, я люблю тебя, Харпер Брук, мне без тебя так скучно, так пресно и ничего не болит, а я люблю это... ты знаешь... у меня весь язык в ожогах, все руки тоже, я трогаю их постоянно, постоянно сую туда пальцы, нет ничего приятнее, чем вскрывать старые шрамы... я в себе, я вижу все очень ясно, все нормально... просто я так думаю, и тебе надо это знать, мне кажется... мне так кажется. Оно все твое, все для тебя, кроме тебя здесь нет ничего... все остальное я придумал, а тебя не смог... мне не хватило мозгов. Харпер. Я слишком ненавижу себя, чтобы тебя выдумать, это слишком... роскошно... слишком правильно... слишком красиво, слишком приятно, слишком больно.

Отредактировано Alex Brooke (Пн, 6 Ноя 2017 21:35:08)

+2

7

Миф о сотворении мира: сонные тела, мягкие, плавные, оцепенелые, тёплые - запутавшиеся в белых постелях мифические белые богини под небесными богами - так правильно. Так заведено. Они ближе всего утром и вечером - вплотную, на горизонте, а днём и ночью тянут друг к другу руки и лица, отражаются друг в друге, тихо дышат, перешёптываются - или кричат. В нём свет. В нём электричество. В нём горение, в нём сияние, - она коротко прикладывается губами к его старым шрамам и к новым: сквозь аккуратные круглые отверстия в коже пробивается красное, пробивается белое, жаркое. Причастие. Небо - ткань, изъеденная молью, прожжённая рассыпавшимися искрами от Большого взрыва, молниями, сигаретными окурками. Он - небо. Космос, хаос. Небесные тела - жар - тепло - хрупкая пригодная для жизни среда, атмосфера, сосредоточенная в объятиях. Жизнь получается из воды и воздуха. Так всё и происходит - всё циклично. Она вдруг поняла. Вероятно, всегда можно дотерпеть и дождаться. Может быть, это эйфорическое - на этот раз она себе прощает. Может быть, это снова смирение. Она вдруг поняла ещё кое-что: если, когда хорошо, настороженно ждать, когда оно закончится, то никакого смысла в этом хорошо нет. Можно позволить себе расслабиться ненадолго - спрятать страх под подушку. Он никуда не денется - он дождётся. Всё-таки это её страх. Всё-таки она сама только и делает, что ждёт.
Миф о сотворении мира: миры создаются, чтобы разрушаться, чтобы снова возникать. Бесконечное вращение, колесо его ямахи на скорости двести пятьдесят. Иногда под колёса попадают камни. Иногда птицы разбиваются. Это нормально - так положено. Ничего не заканчивается, - так она думает. Они сами могут творить миры, - так она думает. Знает. Ей нужно спрятать в себе запас его слов, его молний и искр - на всякий случай, если он снова устанет. Ей нужно спрятать в нём запас тайных родников и колодцев, их которых рождаются реки, высадить ориентирами высокие лилии, проложить секретные тропы строчками - на случай, если устанет она. Тогда они, наверное, справятся.
Миф о сотворении мира из небытия.
Миф о сотворении мира после изнурительной войны. Не важно, с кем. Скорее всего, с самими собой.
Миф о сотворении мира: всё получилось случайно, по наитию. Мир - и миф, соответственно - родился в баре, названном в честь Джеймса Джойса. Столкнулись взглядами, мыслями, ртами - высекли искру. Так получилось солнце. Она подошла к нему первой. Он не стал смеяться. Они танцевали - они трогали друг друга - они исследовали. Им было любопытно. В его глазах была ночь, в её глазах был день. Их рты были полны слов, слова текли и падали. Потом он оторвал лоскут от обложки своего Йейтса, чтобы записать на нём номер телефона - точно в форме озера Морейн. Она наполнила ладони водой из-под крана, чтобы умыть разгорячённое лицо - озеро Морейн наполнилось водой соответственно. Он взял в рот её жемчужную серёжку - получилась луна. Звёзды получились из слов. Она ударила каблуком в землю - появились растения. Он сплюнул на асфальт - получились животные. По её бёдрам текла кровь - получились войны. Любовь получилась сама собой. Они всё ходили кругами и удивлялись и восхищались тем, что получилось, и создавали всё больше нового, а потом случайно сделали человека.
У неё совсем нет сил - поэтому она всесильна. Нет лимита, не на что рассчитывать. Можно одолжить немного у него. Можно поделиться с ним. Можно поменяться - переплестись - стать друг другом - вернуться обратно. Сейчас, вероятно, можно всё. Переписать религию - придумать свою. Давно придумала.
- Хочешь, - под веками всё-таки набухает мокрым, она торопливо смаргивает - он целует её веки, она целует его веки. - Хочешь, я буду твоим дневником. Хочешь, я буду носить всё в себе - я думаю, во мне хватит места, мне всегда тебя мало... хочешь, отдам тебе всё своё. Оно и так твоё, просто возьми. Если хочешь. Ладно? Всё, что захочешь, Алекс, милый. Хочешь, будем складывать друг в друга слова... любые... сколько угодно... или будем, молчать, если хочешь, но не так, как раньше, не так, как там, ты понимаешь, о чём я? Я думаю, ты понимаешь. Расскажи мне всё, что есть рассказать. Если хочешь. Если хочешь, вот мои шрамы, и раны, и трещины, хочешь, трогай их, смотри на них... - она вплетается пальцами в его волосы - они заканчиваются раньше, чем она привыкла, раньше, чем на прошлой неделе, когда хотела сделать ему больно, или прошлой ночью, когда он спал и она гладила его по волосам, чтобы убедиться, что он на месте. Отрезал. Наверное, чтобы голове было легче - это она понимает. - Я хочу смотреть на тебя, видеть тебя, говорить с тобой, трогать тебя - всегда... можно? Ты не против? Давай никогда не теряться... без тебя так страшно, Алекс, так страшно и пусто, мне постоянно страшно, я ничего не могу с этим поделать. Хочешь, я спрячу тебя в себе. Хочешь, спрячь себя во мне, и я буду тебя носить, и никто не увидит, и никто не заберёт... с тобой тепло... зачем ты себя ненавидишь, я так люблю тебя, Алекс, я и не знала, что так бывает... Это ты - огонь, милый, который нагревает нож. Без тебя бы ничего не было. Без тебя нет смысла. Без тебя всё тяжёлое и холодное. Без тебя нет никакой... поэзии, вообще ничего нет. Ни хорошего, ни плохого. С тобой хорошо даже когда плохо, - я вдруг поняла. Это всё... знаешь... придаёт ясности. Очень ясно сейчас, - у него ясные глаза, хоть и тёмные. У него ясная голова. У него ясные твёрдые руки - в его руках хорошо, в его руках она полна, она на месте, она приземлена. У него ясный рот - у него во рту горячие, бессвязные, ясные слова. - Я сохраню это в себе. Я это запомню. И если ты забудешь... если ты вдруг опять потеряешься... я тебе расскажу и ты вспомнишь, ладно? И ты мне тоже не позволяй забывать. Пожалуйста. Делай всё, что угодно, только давай не забывать, чтобы, если будет больно и страшно, было какое-то утешение... кто меня утешит, кроме тебя, Алекс. У меня никого больше нет. Мне никто больше не нужен.

+2

8

Эсхил, Софокл или Еврипид?
В тюрьме полно времени на чтение. Либо книжки, либо Эшли, либо индейка. Индейка - по четным вторникам, Эшли - с отбоя до шести утра, библиотека работает до восьми. Всю его жизнь, в принципе, можно изложить в двух словах: сколько времени?
Он сопереживал Атридам. Он чувствовал к ним некоторое честное, искреннее сожаление. Такое простое и мужиковатое, без хуйни. Злорадства там или издевки. Без этого. Он был в курсе еще тогда - перед транзитом из него выкачали литров двадцать крови на бытовые тюремные нужды, - может случиться с каждым.
Проклят род Атридов и Атридов рот: Атриды - каннибалы, сквернословы, грязнолицые бляди с разноцветными лживыми глазами. Атриды пожирают собственных детей и потехи ради скармливают их гостям на праздниках в честь первой крови. Дети приносятся в жертву. Дети мстят. Дети со слаборазвитыми спинами, сумасшедшие дети, эгисфы и агамемноны. Солнце в его кармане само себе истерло кремень. Сегодня утром его дочь признала отцовство. Стало быть, получит на день рождения кухонный нож.
Это точно индейка?
Время встает всякий раз, когда он приступает к обозреванию мяса, его подробному изучению, пальпации, исследованию, проникновению в самую эту мясную суть. Он имеет к мясу уважение. Раболепие некоторого рода. "Мясо" - столь же грубо, сколь груб "булыжник" или удар по лицу, - он получал, конечно. Неоднократно. Обыкновенно ему хватает совести не раскрывать рта. Тогда, стало быть, умудрился прилично подзаебаться. До смещения локуса контроля. Сплюнул его вместе с табачной крошкой. Мясо долготерпит, милосердствует, не завидует, не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, мясо просто существует, мясо ломается и болит, мясо протыкается, прожигается, впускает в себя, сокращается мышцей, дергает сухожилием, гоняет кровь, обтекает, потеет, выпускает из себя, мясо болеет, мясо сходит с ума, у него свой отдельный ум, разумеется, у мяса, - он же не может быть таким идиотом в одиночестве. У него наверняка какое-нибудь раздвоение личности. Или вроде того. Мясо - это придумано неплохо. Тело - вещь, довольно полезная в быту.
Эсхил, конечно. Какие вопросы.
Он неуклюже сползает вниз, не отрывая внимательного взгляда от ее лица, бесцеремонно пихает локтем наверх край майки и прикладывает ухо к шраму: это дополнительный рот для всяких секретов. Для разных тайных штук, которые она боится говорить вслух. Для детей, которые пока не могут раскрывать рта во всей этой воде. Он передал им немного опыта. Есть такая надежда. Род Атридов хоть и туп, но генеалогию помнит. Нельзя говорить, когда ты под водой, - это чревато. Славное слово. Сладкое, приятное слово. "Спрячу тебя в себе", она сказала. Там, в той воде, было несколько прохладно. Он чуть не перегрелся. - Я тебе расскажу, мормонка, чтобы ты знала, потому что я хочу, чтобы ты все знала, - ему надо извиниться, наверное. Это было бы порядочным.
Род Атридов начинается с Тантала: Тантал застыл в том же желеобразном и бесконечном переживании слабости собственных костей, одряхлел мясом, иссохся жилами, но был все так же тонкорук и прекрасен - у него отличные гены, бабы дают ему буквально безостановочно, - он понял, конечно, что она родит ему еще двоих. Нет, он не понял. Над этим надо еще немного поразмыслить. Самую малость, с полвека или век. Что? Безостановочно. Бабы дают ему безостановочно, одна слезает - вторая запрыгивает, - ему страшно, блядь. Страшно, страшно, страшно. Как ехать под четыреста, зная, что она не сдюжит, - нельзя выжимать из нее такие скорости, она устала, вспотела, заходится пеной. Ебаное замирание сердца. Инфаркт. Взрыв сердца. Воздух - кипяток. Как вынюхать единичку с чужих рук. Страшно. Страшно. Тантал вечно голоден, вечно суха его глотка. Вечно осыпается, как в калгарском карьере, песок под валуном, нависающим над танталовой головой. Бедный Тантал. Бедный, бедный Тантал. - Помнишь, тогда. Перед свадьбой. Мамаша Льюис тебя запеленала в это платье... тошноту... и эта вуаль. Я решил, что ты передумала, ты так долго молчала, они нарисовали тебе другое лицо, и я сначала вообще, блядь, не понял... что это ты. Помнишь, как было видно через эту тряпку. Я ее спиздил потом, кстати... и сжег. Над рекой. Просто, блядь, красивый жест, знаешь, - он тянется забрать с лица волосы и мажет по лбу - волос уже нет. - Прозрение. Чтобы ты не была слепая, чтобы ты жила без поводыря. Чтобы ты не слушала, куда тебе идти, а шла сама... куда хочешь. Тебе кто, кстати, нравится больше... Эсхил, Софокл или Еврипид? Они, блядь, полоумные старые пидоры... но мне нравится почему-то, у них красивые женщины... все. На тебя похожи чем-то... словами, наверное... детьми... гордостью, не знаю, я тебя ревную ко всему, честное слово, сам не пойму, что это за хуйня такая... к простыни вот... хуле она тебя трогает... к ним тоже, этим... двоим, блядь... к Уоллис уже нет, у нее своя голова на плечах... к доскам, к дому, к полу... я ее поджег тогда, и она полетела так странно, как, я не знаю... спираль, - он демонстрирует траекторию - выводит вокруг шрама. - Крутилась вокруг себя самой... и я ее схватил еблом... уже здесь. Очень плохо видно, как ты там ходила... не знаю. На каблуках этих... уродливых, ты меня прости, конечно, мне все твои туфли нравятся, но те были какие-то вообще... как... ну что ты ревешь, скажи мне пожалуйста... Дай сюда, - Брук упирается руками по бокам от ее бедер и тянется сцеловывать с ресниц. Она не разговаривает - давится. Столько всего нужно решить. Как бы не ебнуться ненароком досрочно. - Все, больше не надо. Голова заболит. Очень плохо видно... вуали... терпеть не могу. Мне нравится видеть. Тебя. И всякое... ты не бойся ничего, ладно? У меня есть ружье, и я, знаешь, могу кого-нибудь отпиздить... а ты если что может отпиздить меня... потому что я тебе это дал, ладно? Сойдет? Это важно, чтобы ты это взяла, потому что меня никто на свете не остановит... кроме, ну, тебя... он тогда спрашивал всякий бред, но ты же слышала, что он говорил на самом деле... ты же самая умная девочка на свете, Харпер. Он спросил тогда про меня... тебя спросил, он спросил так: ты хочешь меня... его... меня, в смысле, ну ты поняла... или ты хочешь выжить, и что ты ответила? Харпер, - он трется лбом об ее живот. - Я раньше никому не разрешал говорить мне "нет". Ты понимаешь, о чем я? Ты не забудешь это?

+2

9

Они сделали человека - первым человеком стала женщина. Девочка. Это хорошо, это правильно: она продолжится в других. Она была такой сильной и яростной - это в отца - что едва не убила мать. Она была такой, вероятно, сильной и яростной, что испугала собственного отца. Они оба испугались. Они не ожидали, что способны создавать не только вокруг себя, но и в себе, из самих себя, в ней. Пришлось резать, но ей повезло, потому что вода всегда смыкается, сколько её ни режь - вода всегда в морщинах и шрамах от ветра, но разрушить её нельзя. Они были первыми, кто прошёл через роды. Они придумали роды - такой сорт войны. Первому человеку досталось отцовское небесное буйство и материнское... тоже что-то, вероятно, досталось. Прошло ещё слишком мало времени. Потом они подумали, что, наверное, первому человеку будет одиноко, и сделали ещё пару - тоже нечаянно. Может быть, на этот раз вода тоже сомкнётся, может, вся вытечет и впитается в землю. Что-то да прорастёт. Вероятнее всего, потому что земля - это тоже её. Она порождает живое - она не перестаёт удивляться этой странной пугающей силе, неизведанной, потому что разглядеть её можно, только вскрыв себя - в прошлый раз она была слишком измучена и ей не хватило смелости заглянуть в себя, в этот раз смелости ещё меньше; он порождает то, без чего живое не может существовать. Он стихиен, она циклична и упорядочена. Он набрасывается на неё - она раскрывает объятия. Пару раз она попыталась наброситься на него, но ничего не вышло. Он непредсказуем. Она слишком статична. Слишком неповоротлива. Пришлось смириться. Они сотворили мир, они сотворили человека, а потом кто-то из них - он, вероятно - заскучал. К тому моменту они уже знали, что мир - и миф - разваливается, когда они не смотрят друг на друга. Когда не видят - горизонт разламывается. Это получилось случайно. Разлом - пустота. Она пустоты не терпит. Он горяч, свободен, быстр и прозрачен - он не заметил пустоты, которая его отравила. Пустота - разрушительное. Пустота заморочила ему голову, нашептала разных вещей, и он едва не уничтожил самого себя. Она успела. Она приняла его в себя, она осторожно промыла его раны - он в беспокойстве своём бесконечно их расцарапывает и наносит себе новые. Иногда и ей тоже, потому что шторм контролировать нельзя. Она терпит, - она свешивается с края земли и под её пальцами осыпается грунт. Исчезает в темноте. Берега размываются. Она хрупка - она с трудом отворачивается от пустоты, иногда он отворачивает её силой, она тянет к нему руки - он её обнимает. Пока они в безопасности. Пока она бессмертны. Миф пишет сам себя.
- Эсхил, наверное... потому что он был первым, - она неуверенно пожимает плечами. Из глаз течёт - глубоко вздыхает. Судорожно. Она на особенно умеет выбирать - обычно её не спрашивают. Кто тебе больше нравится: Бишоп, Плат или Секстон. Разве можно выбрать. (Плат, конечно, впрочем. Конечно, Плат - самое больное.) Кому какая разница, впрочем. Кому это интересно. - Я... прости, пожалуйста, я сейчас успокоюсь. Это гормоны, наверное... не знаю... трудно держать себя у руках. У меня, кажется, совсем... совсем не осталось кожи. Прости. Я больше не буду, - пытается улыбнуться и коротко целует его рот. Его рот солон от её слёз. Она возвела новые укрепления по берегам, но дамбы опять подтекают. Невозможно держаться, когда он говорит такие вещи. Она кое-как утирает лицо краем одеяла. Она и не заметила, что вуаль пропала - платье висело обмякшей мёртвой обескровленной сутиновской тушей, молью, перебитыми крыльями, аккуратно упакованное в прозрачный чехол - мертвецкий мешок - в дальнем углу шкафа. Она думала его продать, а лучше отдать, но миссис Льюис не позволила. Сказала: может, мы ещё увидим, как Уоллис будет выходить в нём замуж. Харпер наотрез отказалась надевать материно платье - мать затаила обиду. Оно выйдет из моды, - подумала, но оставила его висеть. Напоминанием, уколом совести, тяжестью. Странно, как легко она после всего привыкла к вещам миссис Уолтер. Это, конечно, потому что она знала свою мать и позволила себе роскошь придумать миссис Уолтер такой, как хочется. Какой бы никогда не стала ни миссис Льюис, ни она сама. Вуаль - страшно дорогая при всей простоте лежала в коробке на верхней полке. Она совсем про неё забыла, а он сжёг. Почему её не позвал, - наверное, вышло красиво. Нечестно: хотел снять пелену с её глаз, но молчал об этом - сколько - два, три года. Она и не знала. Ходила по инерции, придерживаясь рукой за стену - ему пришлось сжечь её книги, чтобы она пошла на свет. На тепло. - Всё, я постараюсь больше не... я тоже боялась, что ты передумаешь. Я не хотела... ну,  заставлять. Я молчала, - качает головой, - ты же видел, как мне было плохо. Я боялась, что если я открою рот или сделаю резкое движение, то меня стошнит прямо на эти туфли или на алтарь... или, не знаю, упаду в обморок. Мама бы не простила. Там было так тягостно и душно, я только ради тебя это выдержала, только благодаря тебе. Я не передумала... они водили меня за руку. Я возьму, милый, хорошо, ладно, - тихо шмыгает носом, зарывается пальцами в его волосы, коротко прикладывается губами к макушке. Пока она может свободно двигаться - это хорошо. Даже живота пока особенно не видно - вся одежда ей великовата. Только если как сейчас - шрам понемногу натягивается. Она боится, что однажды он лопнет. Помимо прочих вещей, которых она боится: если она переживёт, вдруг она станет некрасивой. Вдруг он снова отвернётся от неё. Она не сказала этого - она бы хотела спрятаться в нём и переждать всё страшное. Остаться в нём навсегда. Он бы и не заметил - он всегда смотрит наружу. Она всегда смотрит внутрь. Это природа. - Я понимаю. Я не забуду. Но всё равно я хочу тебя... без тебя не получится выжить. Мне не особенно хочется выживать, это страшно... Я так думаю. Мне недавно снилось, что ты тогда... что я не успела и ты ушёл. Потом ты вернулся и забрал меня... хорошо, что ты всегда возвращаешься. Хорошо, что ты вернулся. Я боюсь... я боюсь, что ружьё не поможет, милый, - она мнётся пару секунд, и понижает голос до шёпота - я боюсь себя. Того, что во мне. Это, впрочем... это не важно, наверное. Я не знаю, - и кладёт пальцы на его виски - снова. Там бьётся живое - резонирует в ней. Немного его электричества - как глоток бурбона когда-то давно. Для смелости.

Отредактировано Harper Brooke (Ср, 8 Ноя 2017 18:06:01)

+2

10

Слишком это все честно. Слишком откровенно. Она так может - фильтрует. Секретничает. Ему надо выпить. Порядком. Он на самом деле не такой уж и смелый человек. Просто ебанутый слегка. Эта баба говорила, кажется, что пить ему не стоит. Вообще. Настоятельно рекомендовала сдохнуть от обезвоживания и все такое. Градус утренней исповедальности - много выше нормы. Надо срочно спороть что-нибудь мерзкое.
- Знаешь, Харпер, не помню, я тебе рассказывал или нет, - глубокомысленно начинает он, уложив руки на ее ладони. В нем внимательности не особенно, опрятности - по возможности. Лилии в его карманах зябли, увядали, пуская соки глубоко в подкладку. Женщины любили его куртку. Женщины любили его обнимать. Миниатюрные - предпочтительнее: чтобы могли спрятать лицо в воротник. Это примитивно. Просто. Захватывающе. Буквально сценарная работа. Наблюдение, выслушивание - кинематограф. Слушать слово от автора - гнусно в девяноста процентах случаев, слушать слово от чужака - неуважение к самому концепту искусства. Он туповат и любопытен. Они трахались, конечно. С этими всеми женщинами, в смысле. Миниатюрными и не очень. Но разговоры зачастую были куда интереснее. Разговоры - артикулированное мясо, мясо, превратившееся в буквы. Общемировой могильник. Зябли и увядали лилии, внутренний карман куртки - надгробие над недавно закопанной могилой, память о человеке, который все еще кому-то нужен, - полумертвые, они были такими нежными. Такими беззащитными, такими трогательными они были. Такими неизъяснимо, плотоядно притягательными. Вены прохладные, темные. Мягкие и податливые расслабленные жилы. Он неторопливо гладит ее пальцы, оборачивает лицо к запястью и прикрывает в него глаза. - Мы с Тони однажды... это мой дружище, такой, ну ты помнишь, он был на свадьбе... пошли, я не помню, на день Канады или вроде того... на Стампид, ну потому что, ты же сама понимаешь, нам было вообще нехуй делать, а там хоть быки... и школьницы, ну так, поглазеть. Ничего такого. Нам пришлось выпить, конечно, перед этим... прилично. Я терпеть не могу, когда мне скучно, мне становится прямо, не знаю, физически плохо... поэтому мы столько пиздились с Джонни, он постоянно водил меня смотреть какое-то неебически занудное кино... так вот. Мы пошли... ну, выпили немного, потом походили и решили, что надо еще немного, ну и нормально в итоге вышло. Мы еще перехватили по дороге... это я тебе не скажу, ты слишком мелкая, незачем тебе знать, что мы там перехватили. В общем, так вышло, абсолютно случайно, что после шестого часа наблюдения за этими ебучими быками, Тони почувствовал себя немного нехорошо, а это стадион, ты понимаешь, и мы в каком-то втором ряду, или вроде того, и он не мог держать в себе свое... восхищение, блядь, искусством родео... перед нами сидела какая-то бабка, я, честно говоря, и сам чуть не ебнулся на нее смотреть, на ней было какое-то платье такое, блядь, я даже и не знаю, как если бы кислота была тканью и из нее начали шить одежду, короче, сразу было видно по этой бабке, что она - эстетка и сможет перетереть за синдром Стендаля, поэтому я ее по плечу похлопал, ну так, просто спросить, может, она сечет в этой теме, но Тони было уже не остановить, Харпер, ты же понимаешь, что творческий порыв так просто не остановить, но они... ну... не сошлись во взглядах на предмет, как только Тони ненадолго прервался, она начала так орать... ты бы слышала, как она орала, я никогда не слышал, чтобы бабы так орали, я даже как-то... блядь... внутренне, знаешь, взволновался... не то чтобы меня возбуждали заблеванные бабки... я как-то за собой не замечал никогда такого... - он вещает неторопливо и как-то даже меланхолично, интроверсивно, устремленно в себя. Происходит процесс извлечения мировой мудрости, разумеется. Брук тоскливо пожимает плечами, проводит языком по пальцам и лезет рукой обратно, под резинку ее шорт. - Я даже и не знаю, если честно, чем он блевал, потому что мы как-то забыли позавтракать... и пообедать, как-то было не до этого, знаешь, быки, школьницы, все такое... и вот она орала и орала, и в этом была какая-то первобытная, хтоническая мощь, таким криком, вероятно, созывали на войну... так рожают богов, может быть, с таким криком, или возвещают апокалипсис... Как оркестровая медь или, не знаю, набат или азан... такой, международный призыв к общественному возмущению... и весь стадион начал поворачиваться, так, рядами, последовательно, сначала первый, потом второй, по всему периметру стадиона, и комментатор заткнулся, и даже бык... как-то охуел, - он делает очень задумчивое лицо. - Даже бык. Я тогда думал, когда ты там стояла и молчала, что если даже бык выпал, то, наверное, стоит подвести тебя к Льюис и, не знаю, дать тебе... от чего ты гарантированно будешь блевать? Не знаю, какой-нибудь... да в принципе, я думаю, достаточно просто подвести, просто я бы взял тебя за руку, ну, или вроде как чтобы все красиво, под руку, это же ебаное... супружество, и ты бы на нее посмотрела и тоже выразила свое... неприятие ситуации... максимально красочно... это такой свадебный подарок своими руками, понимаешь, о чем я... я, честно говоря, не могу понять, как тебе хватило сил ее не грохнуть... ты меня прости, конечно, но я бы на твоем месте ее убил, наверное, еще в малолетстве, просто взял бы подушку... что-нибудь такое. Если бы ты ее заблевала, я бы целовал тебя целый месяц, я бы тебе не давал мыться, ты бы меня возненавидела, наверное... я не думаю, что ты бы блевала вот в таком же... я хуй знает, объеме, как Тони, он все-таки тебя больше раза в четыре, просто так, по-девичьи, как птичка, вообще не противно, но как ты думаешь, она бы орала так же... как та бабка... или еще громче. Я думаю, такие люди... они просто не умеют орать... вообще. А это очень важно, Харпер. Уметь поорать... и поблевать... когда надо. Это же одно и то же, в принципе, я думаю, ты пользуешься своим ртом, чтобы избавиться от дискомфорта... страха... любой такой дряни. Просто извлекаешь ее из себя и идешь дальше... а что сон? Расскажи. Я думаю, если бы я помер, я бы, ты извини, Харпер, но это же прикольно... проверить, как оно работает, когда ты помер, я бы много чего натворил, я бы, наверное, пошел прыгать в карьер... я бы к тебе приставал пиздец, если оно там все работает, конечно... я бы еще... знаешь. Ходил по знакомым... и смотрел бы им в окна. Просто стоял бы часами и смотрел... а они бы охуевали. А я бы стоял...

+2

11

Мифология, разумеется, не ограничивается историей создания мира: мифы текут один из другого, цепляются друг за друга, переплетаются ветвями, корнями, кронами, - история за историями. Они - мифотворцы. Миротворцы. Они проживают свои мифы, они рассказывают: он собирает истории из жизни и рассказывает их вслух, она собирает истории из книг и из себя. Трансляция - его эфиры: она не пропустила ни одного за всё время, что они женаты, начиная с первой ночи, которую он провёл не дома. Иногда, совсем давно, тем тягучим медовым летом, она заходила в магазин или в кафе, садилась в родительскую машину - и слышала его голос; вздрагивала внутренне, крепче сжимала ремешок сумочки, прятала ладони между сжатых коленей, отворачивала порозовевшее лицо в окно. Миссис Льюис раздражалась и переключала станцию - он раздражал её, когда она ещё ничего не знала. Может, это провидческое, материнское - может, в салоне вольво Тревора Льюиса насильственно нагревался выстуженный кондиционером воздух, может быть, запах освежителя-кленового листа и парфюма перебивался табаком и бензином - на лице миссис Льюис появлялось брезгливое выражение - привычное впоследствии, то самое, когда он появлялся в Арбор Лейке, тщательно засахаренное вежливыми улыбками. Не дай бог кто что подумает. Не дай бог кто что скажет. Может, она заранее подозревала. Может, Харпер недостаточно хорошо скрывалась и миссис Льюис читала по её лицу, чем она занималась вчера вечером и куда на самом деле собирается сегодня. Может, Харпер слишком горела предвкушением. Может, записи в её дневнике были недостаточно убедительны, - её мифотворчество, два параллельных повествования, двойное дно, шифр, понятный только ей самой. Такая у неё трансляция: дневники. Стихи - чужие, с недавних пор свои. Молитвы. Любой религии положены молитвы - любой религии положены ритуалы. Жертвоприношения. Приношение в жертву себя. Белые одежды, кожаные куртки, лилии, молоко, алкоголь, оглушительные птицы, помада губная и помада в волосах, рты, синяки, глаза-порезы, руки, колени, строчки, дым. Продолжать можно бесконечно. Они продолжают: ритуальное самоповторение. Он уходит, он возвращается, она прощает - цикл. Сами себе боги, сами себе жрецы и жрицы, сами себе культ.
- Вот что, значит, надо было сделать, чтобы ты обратил на меня внимание... но она бы не кричала, ты же понимаешь, даже если бы на неё вывернуло всех твоих друзей, - она слабо улыбается. Элис Льюис лежит в ней - Элис Льюис, вероятно, вечно будет её преследовать. - Она никогда не кричала. У неё другие методы. Сделала бы, знаешь, это лицо, пошла бы переоделась и выдала бы всем лекарства... а потом дождалась бы удобного момента и отомстила. Я думаю... иногда я думаю, что мы с тобой ещё легко отделались, если честно, - она как-то ёжится и ведёт плечом не то от мысли о матери, не то из-за его руки между бёдер. Про некоторых женщин по поймёшь из-за стены, плачут они или смеются. - У меня, видишь, не всегда выходит... но у меня есть дневник... и строчки... как будто кричишь, но молча, - и никакого беспокойства для окружающих. Она дёргает углом рта и стягивает с него футболку, чтобы приложиться к плечу губами и щекой и ещё раз губами. И ещё. - Ты же только что говорил, что не хочешь умирать... не надо умирать. Пожалуйста. Ты же... ну... всё то же самое можешь делать и не умирая. Тут нет никаких знакомых, но они, наверное, появятся... не надо прыгать в карьер. Ты обещал, я помню. А во сне... там было холодно, тебе было очень холодно, и мне было так плохо, невыносимо, потому что мне пришлось вернуться домой... в смысле, туда, в Канаду, в тот дом, а не домой... и они все ходили и смотрели и говорили разные вещи, как тогда, когда родилась Уоллис, - она говорит "родилась", а не "я родила", потому что это часть мифологии. Несовершенство, неправильность её материнства, вспоротый лунный её живот, живое сердце, вырванное из-под живого сердца. Это не считается - так они смотрели. Может, и "родилась" неверное слово, может быть, она тоже не хотела - в ужасе от ответственности родиться первым человеком. "Вытащили" - так, вероятно. Значит ли это, что всё для неё началось с насилия. Значит ли это, что насилие - закономерно. Созидание, впрочем, из разрушения - соответственно мифу. Пусть так. - Они говорили, что я должна жить дальше, они так утешали, они так думали, что они утешают - они ничего не понимали, конечно, они никогда ничего не понимали, даже Эмили, даже... я не знаю, кто угодно, и я, кажется, вообще ничего не чувствовала, всё как в тумане... а потом ты пришёл, ты сказал, что я звала тебя, и поэтому ты пришёл, и ты был такой мокрый и холодный, и так хотел спать, и я пыталась тебя согреть, я тебя обнимала, но во мне не хватало тепла... и тогда ты придумал развести костёр из рисунков Уоллис и всего, что ты успел написать, и всего, что я успела написать. Я думаю, ты согрелся в итоге. По крайней мере, ну... я, кажется, там тоже умерла. И сразу проснулась, и ты спал рядом, ты всё время тогда спал... Но ты не... мне кажется, тебе там было не очень весело. Быть мёртвым, в смысле. Я по тебе так скучала и там, и здесь, - в который уже раз она об этом говорит. Как-то жалобно. Жалко.

Отредактировано Harper Brooke (Ср, 8 Ноя 2017 21:33:15)

+2

12

В чем эта бесконечная мука?
Танталова, Атридова, Эгисфова, Орестова. Эвмениды от похоти, Эринии любовные. Такое дебильное, прямолинейное слово. Он предпочитает "одержимость". Или "мания". Или "психоз". Делирий (кавычки - это было у Сартра, Брук - превосходный флейтист, гетеросексуал на восемьдесят три процента. Приблизительно. Никаких кавычек. Гигиена - это очень важно). Катарсис. Короткое замыкание. Все это утомительно. С непривычки раздражает. Через первые пять часов начинаешь ненавидеть все, что начинается с этой буквы. Большой этой буквы. Ебаной, невыносимой, доводящей до белого каления буквы. Допустим, "Х". "Х"орошая буква. Он буквально наяву слышит этот гомерический гогот за спиной. Хлам. Он ненавидит хлам. Он распинал "х"лам по комнате в первый же день, когда остался дома. С ним творилась какая-то хуйня. Заходила Молли. Потрогала лоб - так, матерински, нежничала. Он даже растерялся. Спрашивала, собирается ли он куда-то уходить. Он никуда не собирался, и она вздохнула. Со странной такой интонацией.  Потом сказала: тебе будет полезно отдохнуть. Он растерялся еще сильнее. Что это за забота. Откуда она взялась. Она что, думает, что он душевнобольной. Она думает, что он придурок, вероятно. Беззлобно, просто, как факт - кто еще скажет честно, если не мать (он еще не знал Элис Льюис, он вообще не подозревал, что такое возможно). Потом она ушла, и он сел на кровать, и как-то жалко опустил голову. Схватился по обеим сторонам шеи так, чтобы сзади столкнулись пальцы. Говорить сложно - это тоже искусство. Он нащупал свой "х"ребет и попытался его сломать. Как минимум, надвое. Расшатать для начала. Как худу в карьере. Худу - это когда такая здоровенная каменная дура с полвека стоит на до того тонкой, что даже непереносимой для зрения шее: Джорджи, например, как дунет, чрезвычайно любил выехать туда на тачке и таранить это каменное дерево, пока по стволу не поползут трещины, а листья не начнут ласково долбить в лобовое. Потом они, эти, которые не умеют, блядь, толково развлекаться, перекрыли въезд в карьер, пустив по периметру страдающих ожирением лежачих полицейских - настолько пухлых, что за переездом была маза перевернуться в кювет. Джорджи стался хмур и вооружился битой. Биты ломались, как зубочистки. Он одолжил одну у Тима, привез обратно щепки. Потом забрал все из дома Брука - Молли ценит безопасность и рукотворный труд. У Джорджи нервная работа. У них всех нервная работа. Они все нервные. Острозубые и злые. Дудка и худу - такой метод. Джонни тоже курит, но интеллигентно - у себя дома. Его прогрессивная мать считает, что он когда-нибудь перебесится, главное - чтобы не помер и никого не обрюхатил. Венерическое лечится, а сын-пидор у матери-художницы - это даже в какой-то мере изящно. Тимоти сбрасывает стресс в драке, но только если побеждает. Впрочем, трудно не победить в драке, когда у тебя комплекция Тимоти. Брук в нервном перевозбуждении страдает семантической идиосинкразией. Мучается от буквосочетаний и фальшиво сыгранных нот. Впадает в обсессивное и кататонию одновременно. Мудрейшая статуя с самым кислым на свете ебальником. Садовый ебаный гном - прощальный подарок для соседей, которые каждые выходные пускали собаку гадить на ваш газон. Под его взглядом не то что расти - существовать в принципе ничего не может. Через пять минут на месте грядки внеочередная черная дыра начинает пожирать саму себя, и вся семья в считанный уикэнд скоропостижно помирает от тоски в грязных постелях.
Хребет остался цел - через пару минут у него страшно заныло в черепе, и самоубийство пришлось прекратить. Пиздить "х"уду они с Джорджи поехали неделей позже, когда у него в доме ничего не осталось. Ему было необходимо это совершение символического акта. Точка. Финал. Воскресение, коронация. Выебать всех окрестных баб. Просто, сука, всех. Пришел к Джонни: Джонни предложил кино, он в ответ, кажется, устроил дебош. Редко приходилось допиваться до амнезии. Обычно это совершенно неинтересно. Буквально провал: Эммануэль Рива, женщина в его вкусе, естественно, - следующее утро и диван у Джонни в гостиной. Прямо под его лицом. И ничего между. Хороший фильм. Он видел его раз тридцать, этот фильм. Раз четыреста он его видел, этот фильм. Или не видел. Ничего не видел. Смешно, конечно.
Итак, всех. По возможности. Потом можно поехать в Онтарио, если Майк не успеет отстажировать эту бабу до конца недели. В Онтарио - знамо зачем. Осмотр достопримечательностей. Ничего не лечит похмелье лучше, чем экскурсии. Для начала он выбрал самую ни к чему не обязывающую. Трудно и с порядочным омерзением сглатывал, пялился в телефонную книжку. Хелен и Хизер. Хоуп. Хайди. Выбрал Эбби. Эбби - хорошее имя. В этом имени хороший набор букв. Хорошо звучит, хорошо ложится на язык. Хорошо, в общем, все. Хорошо. Эбби свободна вечером? Естественно, Эбби свободна вечером.
- Ты какой-то невеселый, - говорит Эбби вечером. Она живет в двадцати минутах езды от Далхаузи, на севере, на самой границе города. У трассы на Манитобу. Маленький уютный дом на одного, везде какие-то пестрые тряпки, подушки с дурацкими надписями. Мировоззрение Эбби - пижамная вечеринка для десятиклассниц. Но вообще она прикольная. - Влюбился в меня что ли?
- Ага, - уныло тянет он в ответ, уткнувшись лицом в пахнущую мытыми волосами подушку. Эбби раскрутила его на массаж. Ей нравится смущать людей. Каждый раз, когда она тычет пальцем в какое-нибудь особенно чувствительное место, с ним начинается буквально эпилептический припадок. Эбби ржет, как сумасшедшая. И тычет, тычет, тычет. - Влюбился. В тебя. Классные сиськи, Эбби. Свои или взяла у подружки?
Эбби тычет, тычет, тычет. Он покорно извивается и думает о мировой несправедливости. О том, что в черепе у него и так мало места. Как в комнате, полной "х"лама. О том, что у него чрезвычайно слабая шея, - Эбби тычет, в этот раз - неплохо, и он издает очень странный утробный звук, полный, впрочем, некоторого удовлетворения, - и голова его на этой шее точно не выдержит очередного визита Джорджи. О том, что она украла у него член. Она взяла его и унесла с собой. Звучит смешно и даже немного мерзко, но она напросто забрала из него какую-то очень важную, неизъяснимую штуку, которую он всегда носил с собой и даже, в принципе, не замечал особенно ее присутствия, а она... - Блядь, Эбби, у меня там что-то хрустнуло, ты умеешь накладывать гипс? У тебя вообще есть лицензия? - взяла и ушла, забив собой череп напоследок. Он что-то подхватил. Что-то, что передается через кровь. Какое-то смертельно опасное психическое заболевание, какой-то нутряной некроз. Теперь он никого не хочет и все ненавидит. Теперь все - предельно символический акт. Который необходимо совершить. Голая баба, сидящая на нем верхом на севере Калгари, пестрые тряпки, подушки с дурацкими надписями. Каждый раз, подбираясь к очередной его нервной точке, Эбби наклоняется все ниже и ниже. Все ниже и ниже. Он думает: можно было бы и просто попиздеть. Он думает: это, конечно, неплохо, что ты разделась, это достаточно приятно видеть и все такое, и сиськи действительно классные, кто бы что ни говорил, потому что говорят-то много, но вообще в основном пиздят. Но как-то это все пресно. Он думает и поражается. Он думает и устает поражаться, и поражается далее как-то вяло, все еще подергиваясь на очередное движение ее рук. Слово-то какое хуевое. Какое дебильное слово, прямолинейное. Истасканное. Бесполезное. Он просто хочет восстановить комплектацию. Она позвонит - естественно, она же видела его лицо, - он возьмет трубку.
- Привет, это Харпер из бара. Ты мне понравился, может встретимся, перепихнемся?
- Привет, Харпер. Я, если честно, страшно страдаю. Ты тут кое-что прихватила и ушла, а я...
Ну он хотя бы ее развеселил. Это приятно. Все это довольно странно, человечество, в смысле: каков практический смысл довольства, которое появляется в твоей голове, когда твоя жена улыбается. Все эти блевотные штучки он уже разгадал. На прошлой неделе. Про племена и всякие такие вещи. А тут. Какой смысл. Формализм какой-то. Человеческое это слишком человеческое. С каких пор он начал соображать прагматически? С тех, в какие понял, что у него будет трое детей и жена, с которой он себя ведет, стоит быть честным, немногим лучше, чем ее полоумная мамаша.
Ну, ладно. Немногим-то все-таки лучше. Самым малым. И куда романтичнее, естественно. Лилии дают соки. Кто-нибудь когда-нибудь трахал Элис Льюис пальцами? У него есть в том некоторое сомнение.
В детстве он терпеть не мог пазлов, головоломок, загадок, всех этих развивающих, блядь, штук, которые должны были поставить его мозги на место, потому что там везде - всегда - был ответ, в прямой досягаемости - переверни коробку, пролистни страницу, задай вопрос соседу по парте, в старших классах стало чуть проще - цифры это довольно смешно и местами даже красиво, цифры, которые сменяются буквами - какая-то противоестественная хуйня, как инцест или фильмы Дэвида Линча, и он думал, думал, думал, лежа у Джонни на диване, в куче хлама у себя в комнате, накрыв голову футболкой, ерзая под голой Эбби на севере Далхаузи, пиная худу по цыплячьей этой каменной шее, слишком мало информации, слишком много домыслов, Йейтс этот драный - оторвал обложку к хуям, чтобы не сыпался, он думал, думал, думал, и думал - как это хуево, как это, блядь, хуево, когда в голове не остается себя, думал - как бы, блядь, не сойти с ума, Майк ему этого не простит, он думал - что за невероятная, непереносимая, богомерзкая хуйня,  он забыл номер собственного дома, забыл половину стихов, которые умудрился случайно выучить на прошлой неделе, забыл собственное имя, потому что все вытеснило, выдавило, как окна во время взрыва, она спросила, Эбби, снова: "влюбился?" - эринии, евмениды, - он очень, очень, очень тяжко вздохнул, скинул ее с себя на одеяло и все-таки выебал, раз пять или шесть, с необычайным энтузиазмом и такой очевидной злобой, что она еще неделю трезвонила и просила пересечься снова. Он не смог, к сожалению. Как-то не было времени.
- Я согрелся, - он отчего-то звереет. Так, мимолетно, вспышкой. - Мне придется все-таки не умирать, если они все к тебе ходили, я им запрещаю, и тебе запрещаю... пускать посторонних в дом, и своих подружек тоже, любых, и со спицами, и Эмили, каких угодно, ты поняла? Я хочу, чтобы ты теперь всегда кричала вслух, потому что ты не Элис Льюис, ты - мать, ты - женщина, у тебя есть Уолл... и эти двое... и я еще. Я хочу, чтобы ты кричала вслух, потому что мне всегда надо слышать, что ты зовешь. С другого этажа. С другого конца штата. Там тоже дохнут, бывает. У меня нет, блядь... Харпер, - он несильно кусает ее грудь через лифчик. Пиздец. Это пиздец. Это кромешный пиздец. В переносице что-то незначительно щелкает. Сдвигается. Какой-то важный нервический спазм. - Телефона, это какой-то, я не знаю... я тебя сожру... целиком. Ты такая голая. Как может человек, блядь, быть таким голым, мормонка? Это я тебя довел? Прости меня, милая, я больше не буду... умирать... уходить... хочешь сигарету, я не знаю, как тебе... чтобы ты мне поверила, я понятия не имею... я тебя не могу здесь бросить, я же просто охуею, Харпер. Им всем. Всем этим другим людям я не могу тебя бросить, они же не знают, как с тобой обращаться, они тебя доломают... к хуям... давай лечиться... дай я поцелую... где больно. Где не больно, тоже поцелую... везде поцелую. Голову твою... сумасшедшую... всю вылижу, каждую твою строчку... как, блядь, собака... чтобы не болело... не уходи только. Пожалуйста. Никуда. Ни к кому. Ни к подружкам, ни к спицам. К Эмили не уходи. К Льюис не уходи. Что мне сделать? Скажи. Прикажи. Я все сделаю, Харпер. Только говори вслух. Теперь всегда говори со мной вслух, ладно?

+2

13

У Льюисов, как известно, в семье не было секретов. Льюисы привыкли общаться недомолвками - главная Льюис, разумеется. Главная Льюис обладала такой властью, что все её понимали с полуслова.
Это случилось в самом начале их мифа. Ну, не совсем, - она уже носила Уоллис. Свободные свитера уже не особенно помогали - Харпер всегда была худой. Она оправдывалась холодной зимой. Она куталась в шали - такая защита. Прятала сокровенное от чужих глаз. Носила в себе тайну.
В начале января Элис Льюис пригласила их на чай. Надо поговорить, - так сказала. Харпер оцепенела от ужаса, у Алекса немедленно образовалась дополнительная смена именно в тот день. Срочные дела, - к тому моменту он уже стал реже появляться дома. Харпер провожала его тоскливым взглядом, он разводил руками. Она неуверенно говорила: раньше у тебя было меньше работы. Он говорил: теперь нужно содержать семью. Она чувствовала себя неловко. Она сказала: я не всегда буду сидеть дома. Он сказал: ты плохо себя чувствуешь, посмотри на себя. Что-то такое. Ей хотелось исчезнуть.
Он подвёз её до Арбор Лейка и оставил на пороге родительского дома с её тайной, с её стыдом и тяжестью.
Миссис Льюис, кажется, не слишком расстроилась. Миссис Льюис заварила чай и поставила на журнальный столик в гостиной тарелку с миндальными пирожными - всё очень прилично. Они теперь дружат семьями - такая встреча двух подружек. Одна наслаждается властью - она на своей территории, другая тоскливо поглядывает на часы: скорее бы домой. Там безопасно.
Элис Льюис сказала, что так даже лучше - поговорить наедине. Одни в целом пустом доме, как в старые времена. Она скучает. Почему Харпер так редко к ней приходит, - Харпер сказала: учёба. Это неправда, естественно. С учёбой она разобралась ещё до Рождества - забивала тошноту книгами. Последние тесты сдавала в полуобмороке - в конце семестра Хьюз отвёл её в сторонку и предложил пропустить семестр, набраться сил. Она сказала, что подумает, и пошла блевать в туалет. Через пятнадцать минут она отыскала его на кафедре и спросила, можно ли проучиться дистанционно часть весеннего семестра. Он стал третьим, кому она сказала после лучшей подруги и мужа. Он сказал: что-нибудь придумаем. И неловко её обнял. Он сказал: поздравляю.
Элис Льюис умеет держать лицо лучше всех в этом городе - она начала издалека. Элис Льюис не отказывает себе в удовольствии растянуть пытку. Они поговорили о погоде. Они обсудили последние новости. Они наметили планы на её, Харпер, день рождения - кому нужны дни рождения. Харпер, само собой, больше молчала и вяло отщипывала кусочки пирожного.
Наконец, Элис Льюис перешла в нападение. Харпер облегчённо выдохнула - скоро всё закончится. Она, конечно, сразу сообразила, к чему приведёт чаепитие в тесном семейном кругу. Она всё-таки дочь Элис Льюис.
- Ты изменилась, - многозначительно сказала Элис Льюис и уставилась на её живот.
Харпер пожала плечами и не стала отрицать. Когда-нибудь всё равно все бы поняли.
- Как хорошо, - сказала Элис Льюис, немедленно натянув на лицо сахарную улыбку, - я всегда мечтала о внуках. Поздравляю, милая.
- Но у Эндрю и Мелиссы уже есть сын, - возразила Харпер.
- Разве ты не понимаешь, милая, - доверительно понизила голос Элис Льюис, - ты моя дочь. А она нет. Это другое. Никогда, знаешь, нельзя быть уверенной... в отцовстве.
Харпер стало как-то гадко и беспомощно. Харпер инстинктивно прикрыла живот ладонями. Потом миссис Льюис спросила про срок. Харпер сказала: шестнадцать недель. Миссис Льюис на секунду помрачнела. Миссис Льюис быстро считает в уме, - она, естественно, моментально сообразила, что к чему. Но промолчала. Зачем говорить вслух, если и так всё понятно, - второе правило дома Льюисов. Потом миссис Льюис спросила, знает ли она пол. Харпер сказала: девочка. Скорее всего. А имя, - Харпер снова пожала плечами. Потом миссис Льюис перешла к более приземлённым материям - домой она попала через три с половиной часа и уснула, не раздеваясь. О "её положении" и "грядущем пополнении" объявили в день её девятнадцатилетия. Она предпочла бы молчать.
Харпер в принципе предпочитает молчать - это лучше недомолвок. Робкие попытки говорить вслух всё равно ни к чему хорошему не приводят. Все её слова оборачиваются против неё - каждый раз, когда он просит её говорить. Когда он требует. Она честно пытается - и сегодня тоже. Она всё-таки взволнована - как в Оукридже, как в Манитобе, как в Брентвуде, как здесь два месяца, месяц назад. Она верит каждый раз, - а что ей ещё остаётся. Он просит её говорить - она говорит, и потом он уезжает. Она говорит - он делает ей больно в ответ. Не важно, словами ли, физически ли. Она говорит - он замолкает. Она говорит - он говорит, что ничего не понял. Он говорит, что всё понял. Она думает: так будет и дальше. Ладно, пусть будет. Хорошо. Она обещала не портить себе радость. Она обещала спрятать в себе ценное. Снова хочется плакать и она упирается лбом в его плечо. Она трогает его вслепую - изучает. Знакомый маршрут от шрама к шраму - едва различимая выпуклость у плеча, длинная полоса внизу живота: она рисует вокруг неё спираль - такую же, как он нарисовал на ней. Просто так. Ей нравится его трогать - это успокаивает. Ей нравится его запах. Это как вернуться домой. Нельзя отвыкнуть или разучиться - можно только скучать. А потом вернуться и успокоиться. Это всё её. Этого у неё никто не отберёт - его никто не отберёт, если даже у Бога не получилось. Он - бог. Он так сказал в Джойсе. В прошлый раз он не хотел, чтобы она его трогала. Она спросила, не неприятно ли ему, он сказал - наоборот. Она так и не поняла, в чём дело. Может, ему неприятен её живот - странен. Ей он тоже странен. Она же первая тогда начала. Иногда до него слишком долго доходит, но это ничего. Ничего. Она привыкла ждать. Рано или поздно она дожидается. На этот раз она готова - она знает, что будет дальше. Предполагает, потому что всё закономерно. Пусть так - её руки запомнят. До следующего раза - даже если его и не будет.
Она попробует ещё раз.
- Я хотела это услышать, спасибо, милый. Спасибо, что услышал... видишь, я пробую говорить вслух. Просто не всегда получается... спасибо, - коротко целует его рот. Самый важный рот с самыми важными словами. Самый твёрдый рот. Самый нежный. - Я никого не пущу - никто не придёт, если ты не уйдёшь. Они приходят, только когда тебя нет рядом... они ходят под окнами, но я их не пускаю. Я к ним не выйду... и ты не выходи. Ладно? Я тебе верю... правда. Только тебе и верю. Все остальные врут, а ты - никогда... ты тоже, пожалуйста, говори вслух, ладно? Страшно, когда ты молчишь. Я тогда чувствую себя... в чём-то виноватой, не знаю. Как будто ты от меня прячешься. Не прячься, пожалуйста, я всё сделаю... Я никогда не хотела тебе зла, ты знаешь? И надо купить уже телефон, сегодня, только не сейчас, позже... сейчас так хорошо, я не хочу этого упускать... и я скучала... ужасно... по твоим рукам... по твоему рту... по всему тебе... и по всем твоим словам... я ужасно истосковалась... не бросай меня никогда, ладно? Я не вынесу этого всего без тебя. Даже если никто не придёт. Я просто... не знаю... исчезну. Прости, что жалуюсь, я не хочу тебя обидеть, я просто... я просто очень люблю тебя. И хочу быть с тобой. Этого будет достаточно - с тобой... не так страшно.

Отредактировано Harper Brooke (Чт, 9 Ноя 2017 16:25:45)

+2

14

Как всегда в состоянии этого немного болезненного нервного возбуждения, он улавливает не смысл - его слишком много, - скорее, какое-то странное мелодическое звукосочетание, ряд слов, сложившийся в строфу, аллитерация, шипящие, может быть, они всегда выходят у нее как-то ошеломительно, беспомощно (для того, кто слушает) трогательно, пылко, слезно. Буквы похожи на запотевшее после дождя стекло. Он с детства был особенно восприимчив к музыке - в ней нет диктата. Это первоочередно анатомическое, телесное - она резонирует с сокращениями мышц, опирается на ритмику тока крови. Это его удивило тогда, на второй или третий день. Ник развлекался. Устроил показательное выступление. Бальзамирование - это достаточно просто. Так он сказал, и взял в одну руку какую-то дебильную тупую иглу, в другую - этот убогий медицинский нож. Ткнул как будто бы и наобум - кожа разошлась и осталась белой. Дыра сантиметра в два длиной. Когда осенью Брук случайно чуть не умер, вскрыв себе руку свиной костью, порез был примерно такой же, но хлестало так, что бабы визжали аж в канцелярском отделе. Четыре минуты тридцать три секунды Кейджа - самое смешное, что он слышал в своей жизни, пожалуй. Тишина как категория - что это такое? Где вообще можно встретить отсутствие звука? В прозекторской время от времени, когда Ник отходит на дежурную болтовню со скорбящими, Брук роняет инструмент или монотонно долбит ногой об кафель у шкафа. Там всегда что-то есть. Она не может "молчать". Она существует, следовательно, издает звук. Любой. Ну, ему хватит любого, в самом деле.
Он свою жену видел пару раз. Не очень часто. На свадьбе, потом однажды, когда она вмазала ему по лицу с размаху. Потом - когда она начала плакать на пепелище и рассекла себе ногу, и далее - весь этот вечер он видел ее достаточно отчетливо. Потом она приехала в Манитобу, было дождливо, он не разглядел, но запомнил лицо во сне, переполненное фирменного льюисовского омерзения. Такого аристократической брезгливой оскорбленности. Потом она, помнится, была за рулем, и он смотрел на ее руки и представлял себе, какая на ощупь ее грудь. Но он не видел особо. Просто как-то запало в память. Потом она шла, чтобы остыть, и чтобы было тихо - он не позволил, потом она поставила ноги ему на плечи, он целовал лодыжки, кажется. Она говорила без остановки и сама себе была удивлена, он был удивлен соразмерно - тому, как ладно из нее извлекаются звуки, тому, что стан у нее как нотный, и пошлость этого ощущения искупима только его собственной быдлячьей манерой из раза в раз портить момент разговорами про блевоту, текущее мясо и измены. Еще однажды она смотрела, и где-то рядом пахло кровью, и однажды она смотрела, но куда-то мимо, и он чуть не подох в этот момент, в нем что-то натянулось и еле держалось, нервно, как на стройке или в космосе, он один, но в нем человек сто, и все без скафандров или там касок, какой-нибудь другой жизненно необходимой хуйни, а у нее рука на кнопке, или просто рука - самого факта присутствия этой руки, бутона, голых пальцев в принципе достаточно для того, чтобы вечер кончился смертью, - тогда он ее видел. Всегда достаточно звука. Удара, звона стекла, органной этой органически непереносимой музыки. Чтобы сконцентрироваться. Предельно. Сосредоточиться в минуте. Перед тем, как он увидел эту ебаную индейку в брандонской столовке, кто-то оглушительно ебнул об пол поднос. Это условный рефлекс, базовый необходимый принцип спасения: в момент, когда обстановка начинает кричать, выпрямить спину и продемонстрировать свои превосходные наточенные хищные зубы. Сейчас, впрочем, это вводит в транс. Какое-то тоталитарного толка оцепенение. У него на сильном морозе начинает дергаться глаз. Почему-то обязательно левый - там какая-то слабая мышца, вероятно. Оно тонизирует, а не усыпляет. А она умудрилась застать его врасплох.
В ступоре этом с выражением лица, вероятно, еще более идиотским, чем обычно, он внимательно пялится куда-то глубоко в ее глаза, где должно быть илистое дно с замерзшими у камней рыбами - настолько холодно, и он видел и рыб, и камни, он не врет, он не врет никогда, это вульгарно, - проходит минута, возможно, проходят, возможно, две или три, какая-то невероятно растянутая между кончиком его носа и ее щекой теплично-комнатная вечность, потом он поспешно, небрежно утирает руку о простынь и протягивает ладонь к ее лицу, оглаживает большим пальцем прозрачно-серые пятна, залегшие под глазами. У нее немного потускнела кожа. "Потускнела" - он вычитал это слово в каком-то из постмортем-фэшн журналов Ника. Побледнела, поблекла, потеряла в блеске - это как-то по-своему красиво, хоть и грустно. Она может зарасти какими-нибудь гормональными прыщами или покрыться диатезом, который попортил столько простыней у Молли, и ему будет по барабану в общем-то. Просто придется чуть аккуратнее трогать. Он вот тоже был прыщавый в малолетстве, и что, это навредило кому-то что ли. Кому-то помешало. Очень вряд ли. Волосы эти медовые - выглядят буквально сладко, он забирает со лба челку, аккуратно гладит пряди, вытянув их на ладони, как ткач или мойра. Он был бы хуевой мойрой, у него слишком часто дрожат руки. От ножниц бьет током и пахнет проточной водой. Как ткач, мойра или арфист: это не нуждается в пояснениях, наверное. Он любит музыку и не любит ее отсутствия. У его жены красивые волосы, все остальное тоже красиво. В грудной клетке зреет вдох, в носоглотке зреет выдох, она сглатывает едва слышно, но в доме так тихо, что даже не надо прислушиваться. Он расправляет ее руки по сторонам аккуратно и все еще туповато-медленно, в том же состоянии полнокровного, ошеломительного анабиоза, сгибает их в суставах, как кукольные, когда снимает с нее майку, с одной руки лямку и с другой руки лямку, все еще не отводя взгляда от лица. У нее чуть приоткрыт рот, губы сухие, но ровная, как у медицинских перчаток, кожа. Он смотрит жадно. Он никогда, возможно, не смотрел "жадно". Не хватает концентрации. Вокруг слишком интересно. Бабы западали обыкновенно на то, что он смотрит сквозь. На эту фикцию некоторого светского безразличия. Она сделала что-то странное, просто проснувшись этим утром с ним в одной постели. Он нагибается чуть ниже, просовывает руки под ее лопатками, расстегивает лифчик и снимает его так же аккуратно, попеременно держа руки за запястья - она не сопротивляется. Она устала. Насопротивлялась в Арбор Лейке, насопротивлялась дорогой из него. Хватит уже бунтовать. Перед ним открывается море кожи. Бескрайний этот гладкий, белый, совершенный простор, как холодная пустыня. Как снежные поля. В них теряется взгляд. Впадины и щели - телесный ландшафт. Он мнет лифчик в руках несколько растерянно, не находя в себе возможности отвести глаза снова - невнятное и продольное количество времени, - откладывает его в сторону, не оглядываясь, нетерпеливо и неловко отодвигается и стягивает с нее пижамные шорты, придерживая ноги то под коленями, то у щиколоток. Раздевать - это таинство. Он не религиозен, естественно. Был бы религиозен - был бы буен. Бесноват. Одержим, вероятно.
Здесь, на этом пограничье, его настигает странная, мутная, какая-то болезненно химозная нерешительность - настолько неестественная, что его ненароком передергивает: тело простирается, перетекает само в себя. Светлые волосы, мелкие родинки - звезды, - он лежал у карьера, бывало, и думал: что это за хуйня, что звезды - как ожоги от ароматических палочек (которые Молли жжет в гараже), или как удар током (перед глазами разлетаются точно такие же точки, а потом ты вытаскиваешь пальцы из розетки), или как капли водоэмульсионной краски, они совсем мелкие и идеально круглые, и нет ни пяти, ни шести концов - это, стало быть, общемировое символическое наебалово, - он снова протягивает руки, и руки, как водится, потряхивает, и неровные, выглядящие откровенно гнилостно - просто классное слово, "гнилостный", но в них и правда больше белого, чем красного, - дыры на них, руках, выглядят так чужеродно, что ему немедленно хочется одеться, но он кладет ладони на ее шею. На нежную шею, гладкую, белую, хрупкую шею, и ладони у него тяжелые, вероятно, и в ее глазах что-то мгновенно взлетает и мгновенно же опадает, потому что он ведет ниже - ладони тяжелы, но безвольны, они ведут длинную, в перспективе - бесконечную линию, сообщение с собственным телом, но он отсаживается чуть дальше и тянет руки за собой, руки проходятся по груди, нет такой материи на свете, которую можно сравнить с человеческой кожей, с чистой, молодой, ухоженной, здоровой кожей, выглядящей человечески и человечески пахнущей, он исследует одну руку, снаружи и изнутри от точки в подреберье до кончиков пальцев - дуга, похожая на рыболовный крючок, - исследует и другую симметрично, ему бы понравилось, скорее всего, если бы она перестала бриться вообще и была, как дикий, самый живой на свете человек, у ребер, выпирающих так, что очень остро осознается их мнимая, какая-то бутафорская и выдуманная полость, начинается изгиб талии, трепетная и чуть теплая кожа живота, светлый шрам - как фабричная спайка, уже почти осел контуром, почти не ощущается под пальцами, и он спускается ниже и изучает ноги, медлительно, в какой-то медитативной манере, от внутренней поверхности бедер к пальцам, плавный, дамски элегантный свод стопы, в нем зияет, как пулевое ранение, почтительное, непривычное и странное чувство, он пытается вспомнить его название, пытается вспомнить, когда сталкивался с ним в последний раз.
Когда увидел ее в кухне, наверное. Тогда. Когда он убил ее мать, или когда он сказал ей, что убил ее мать. Это горделивое, царское в ее осанке, безразличное в изгибе испуганного чувственного рта, вопрос, оставшийся под языком, ответ, поселившийся в крови, как сепсис или никотин. Она выглядит, бывает, так, что ему становится стыдно. Поневоле, без повода. Просто так, по факту. Это глупо, наверное, или неправильно, но в этом есть свое особое наслаждение, в этом стыде. Он поднимает ее ногу за щиколотку обеими руками и кладет ее к себе на плечо, оглаживает голень, не отрывая взгляда от ее лица.
Когда она встала перед алтарем, может быть. Когда у нее во рту была вся его жизнь до малопонятной даты на ебучем надгробном камне. Когда она решала, а он уже не решал ничего. Он бы и не решил. Не из бессилия. Из нежелания. Он отдал ей это добровольно. Когда у нее во рту была вся его жизнь - это неуместно, но он любит говорить мерзкие, поганые, неуместные вещи, - когда она сказала тогда, сидя на полу, что-то, что он не особо усвоил, даже не вычленил смысла, просто мелодика речи, и он сдался сразу, капитулировал на ближайшие пять минут, и пять минут в данном случае - не оскорбительно, а, блядь, подвиг. Проявление высшей выдержки. Почти армейское. Когда он сжег тогда все ее книги, и, стоит заметить, все свои книги тоже, если они когда-то вообще ему принадлежали - если вообще ему хоть что-то когда-то принадлежало кроме мотоцикла и куртки, которую ему хватило совести не спиздить, а купить, - и оно так горело. Оно так хорошо, так величественно, так внечеловечески дико и животно горело в солнечную ту, кровавую, правильную славу. Когда что-то взрывается, когда кто-то умирает, он чувствует это, и когда начинаются войны, он чувствует это, и когда завязывается драка под первый невнятный крик, он чувствует это, когда гроза рвет провода - он чувствует это, когда сгорают заживо монахи - он чувствует это, когда вода становится белой, он чувствует это. Когда триста пятьдесят и скоро сорвет тормоза, он чувствует это всегда. Он чувствует это и молчит, потому что говорить в такие моменты запрещено.
Как называется это чувство?

+3

15

Он не прикасался к ней три года - на самом деле он раздевал её часто. Почти каждую ночь. Во сне, само собой. Иногда она раздевалась сама, как в первый раз, когда разделась перед ним, но чаще это делает он. Ей так больше нравится. Так правильнее. Это, само собой, символическое.
В тот вечер в Джойсе она была в дурацком белом платье, завязанном на талии бантом, и он спросил, зачем ей бант - она же не подарок. Она сказала: разверни, если хочешь. Он развернул. Не сразу, но потом. И продолжил разворачивать раз за разом, слой за слоем, пока от неё не осталось ничего.
Ей снилось то, что было, и то, чего не было. Иногда ей было восемнадцать и он вталкивал её в очередной гостиничный номер, на ходу расстёгивая молнию на её платье. Иногда ей был двадцать один и он говорил ей снять полотенце, потому что они играли в правду или действие на кухне, и она, как всегда, выбрала действие - этот сон заканчивался плохо. Иногда он раздевал её в старом доме в Брентвуде, несколько раз - здесь. Ей снилась его полуразрушенная комната в Далхаузи, её аккуратная спальня в Арбор Лейке - она просила его вести себя тише и напряжённо прислушивалась к шагам за приоткрытой дверью, а он смеялся, ронял её на кровать и стягивал с неё бельё. Ей снилось, как он раздевал её на краю карьера и на берегу озера Морейн, ей снилось, как её тонкие летние юбки полыхали по ветру, небрежно брошенные на его ямаху, и ей снилось, как её туфли и вся одежда отправились к книгам в Оукридже и домой она возвращалась в саже и в его куртке на голое тело. Ей снилось, что он возвращался со смены и раздевал её, и ей снилось, что он приходил в университетскую библиотеку и торопливо расстёгивал её блузку между стеллажами в секции английской литературы.
Ей снилось разное. Иногда он раздевал её аккуратно, иногда так торопился, что трещала ткань и по полу катились пуговицы; иногда он раздевал её целиком, иногда достаточно было стянуть с неё бельё и сбить юбку к талии. Иногда он раздевал её и они занимались сексом - чаще всего, иногда он просто ложился рядом. Иногда он раздевался сам или она раздевала его, но чаще он оставался в одежде. Почему-то - она так хотела на него посмотреть, она хочет смотреть на него всегда, видеть его всегда, он такой красивый - он настоящий. Иногда он смотрел на неё, иногда отворачивался, иногда, оказавшись нагой, она становилась невидимой, и он её терял. Иногда он раздевал её, забирал всю одежду и уходил. Оставлял так. Иногда ему было недостаточно одежды и он шёл дальше - как тогда, когда родилась Уоллис. Медсёстры нежны и милосердны - медсёстры давали ей валиум, чтобы она могла тихо уйти под воду, капавшую с потолка, под плотное облако отчаянного в этой влажности запаха умирающих цветов. Валиум - мягкое, округлое слово, утешение - нежно-голубые таблетки, детские сны. Как она любила медсестёр, с каким нетерпением их ждала - они помогали ей сбежать, пусть и не позволяли открыть окно. Они давали ей валиум и она покорно и благодарно его принимала - она была слишком уставшей, чтобы думать. Она хотела остаться в одиночестве. Она хотела, чтобы всё было максимально естественно - сначала. Потом из неё пошла неестественно густая и красная кровь в неестественно ярком свете среди неестественно розовых стен, и её разрезали, и он не пришёл, и она сдалась. Она хотела сразу приложить дочь к груди, чтобы было как положено, но ей позволили только через неделю, когда перестали давать валиум. Когда она смогла ходить, придерживаясь за стену палаты, плотно запелёнутая в бандаж и в розовое - к дочери, завёрнутой в такой же розовый. Один отрез жестковатой, не успевшей застираться, ранящей ткани на всё родильное отделение. Он не приходил. Он приходил, когда она спала - медсёстры сказали по секрету. Он приходил, когда она спала - к ней. Потому что она звала его. Она хотела, чтобы он посмотрел на неё, и он пришёл ночью, в странном подводном освещении. Было тихо. У стен толпились тени - она разглядела свою мать, своего отца, его родителей, Эмили, ещё каких-то людей. Она попросила его прогнать их - он сказал, что всё в порядке. Он поцеловал её в лоб и сказал, что хочет посмотреть. Он снял одеяло - оно давило. Он помог ей сесть и развязал завязки розовой больничной рубашки. Он аккуратно уложил её обратно и и убрал все трубки, которыми она была опутана, вытащил катетеры, снял бинты. Она попросила его открыть окно. Он снял послеродовой бандаж, который должен был придавать её распоротому разваливающемуся телу форму. Она сказала: мне так душно и тяжело. Он сказал: я тебя освобожу. Он смотрел на неё, она прикрывала руками свой уродливый живот - он развёл её руки в стороны и снял повязку. Он долго смотрел - она, кажется, успела задремать. Потом он аккуратно разорвал нитки голыми руками и развёл края разреза в стороны - слой за слоем, пока не добрался до пустоты, где раньше лежала его дочь. Теперь его дочь спала рядом - она спросила, видел ли он. Он молча кивнул - он был занят. Он снимал с неё кожу. Сначала шла кровь, потом пошла вода - мутная от молока и лекарств. Ей не было больно. Она тихо лежала, пока он вынимал её внутренности: когда закончилось место на кровати, он стал их складывать в вёдра с цветами. Он хотел увидеть всё - он раздел её полностью, до скелета. Он разобрал её на части. Он был нежен, она уже не могла говорить - он гладил её голые кости, целовал безгубый рот, и потом он спросил, стало ли ей легче. Не стало, но теперь он видел всё. А потом она проснулась.
Она просыпалась в темноту или в раннее утро в Брентвуде, в безымянных гостиницах, в этой спальне. Она просыпалась в плач дочери, давала ей грудь и проваливалась обратно. Она просыпалась в пустой кровати, когда книга неудобно впивалась углом в бок, и он продолжал вести свой эфир, как ни в чём не бывало. Она просыпалась и подолгу смотрела на его профиль в полумраке, прислушивалась к дыханию, и если оно было достаточно ровным, убирала с его лба волосы и позволяла себе осторожно его поцеловать. Она просыпалась и шла в ванную, шла в комнату Уоллис, шла на кухню готовить завтрак. Она просыпалась раздетая.
Он спрашивает, как можно быть такой голой - он сам раздевал её тысячу раз. Во сне или наяву - это не имеет значения. Это тысяча первый.
О том, как он её раздевает, можно было бы написать очень хорошие стихи или бесконечно дрянные и пошлые. Зависит от того, в чей рот вложить слова - в своём она не уверена, поэтому она молчит. Мысли её тоже молчат - кругом белое, белая она, белое в голове. Он смотрит - пусть смотрит. В последний раз, когда она стояла перед ним нагая, он на неё не смотрел - смотрел куда-то в пол у её ног. Её не существует, когда он её не видит. Её не существует, когда он её не трогает - она постоянно его трогает, чтобы проверить, материальна ли она ещё. Есть ли у неё вес. Он лепит её из воздуха - она возникает в этой комнате, в этой кровати, на этих простынях. Так правильно, так положено. Ей немного страшно: в последний раз, когда она стояла перед ним нагая, всё закончилось плохо. Всё начиналось почти так же хорошо, но закончилось плохо. Лучше ничего не говорить. Если он смотрит на неё, если он её трогает - значит, она ему хоть немного нравится. Наверное. Хорошо. Он ведёт ладонями по её коже - за ними тянется едва заметный след из мурашек, из тонких вставших дыбом наэлектризованных волосков - не от холода, само собой, не от страха. От волнения, вероятно. Она разделась бы сама, она собиралась, но он её опередил, потому что так правильно - он сделал всё как нужно. Она робко улыбается, неловко гладит его шею пониже уха большим пальцем ноги. Неудобно - приходится опереться на руки, чтобы не упасть. Она тянется и коротко целует его. Она опускается на спину и тянет к нему руки: вдруг он и в этот раз раздел её, чтобы уйти. Нельзя это разрушать. Нельзя его отпускать.

Отредактировано Harper Brooke (Вс, 12 Ноя 2017 19:16:41)

+3

16

Он первопроходец, как и обычно. Ученый. С первой щетиной отправился в экспедицию - дикие эти арктические поля, снежные равнины, промерзшие до земного ядра, хищные незаметные взгляду звери: это предельно романтическое, конечно. Он решил, что будет этим заниматься, лет в тринадцать. Оплодотворять, орошать все эти бесплодные прохладные земли. Искать жизни там, где ее, возможно, не предполагал сам господь бог. Сортиры барные. Колготки в сетку - не всегда так презентабельно, как у нее, Харпер Льюис, тогда он несколько оробел, потому что и не знал, что они бывают такого цвета, - обычно он рвет их зубами или руками, они издают сочный музыкальный треск. Они не предполагают детности. Все эти бабы. Она сказала тогда, что беременна, и он почувствовал, что в голове стало как-то мутновато. Просто забыл. Про наличие этого функционала. Они должны цвести, а не плодоносить. Как меняются женщины, когда их скручивает в оргазме, как проясняются их лица. Как сокращаются мышцы, какие звуки они издают. Сдвигаются тектонические плиты, рушатся горы, когда эти женщины издают звуки, паводки чередуются с оползнями, стирая с лица земли целые страны, ураганы пиздятся с землетрясениями насмерть, притираются друг к другу телами, рождают новых богов: им запрещено молиться, потому что все они, эти люди, ебаные пуритане, моралисты, имбецилы, у них церкви и кресты, это даже несколько эротично - носить на шее пыточное устройство, демонстрировать свою готовность быть избитым и уничтоженным ради достижения высшей благости, он баб, бывало, бил по лицу - он умеет рассчитывать силу, - бывало, бабы били его, после обнимали, некоторые плакали, он смеялся, если шла кровь, это все было так мило, так симпатично, так очаровательно, как война в Ираке или игра в куклы. Он отворачивает голову в сторону, целует стопу, берет в рот большой палец ее ноги и аккуратно, очень, очень осторожно, бесстрастно и при максимально ровном лице опускает руку вниз. Себя потрогать. Так, проведать обстановку. Ну, блядь. Она молодец конечно, Портер. Что тут сказать. Он всегда думал, что как только эта хуйня придет, он просто мгновенно возьмет этот бенов обрез или еще что-нибудь такое, может, настреляет у местных граммов на десять, или сотворит еще что-нибудь безумное, бессмысленное и неинтересное и просто с собой кончит за неимением возможности кончить как-нибудь иначе. Скука ебаная. Стылое. Мерзлое. Слишком уж несчастным он себя, впрочем, не чувствует. Это шок, наверное. Так люди сталкиваются с неизведанным. С инопланетянами. Или еще какой-нибудь неподвластной разуму мифологической тварью. Парни подняли бы его на смех. Смех - защитный механизм. Скрытый хтонический ужас. Можно сдохнуть хоть трижды, и никто бы не расстроился, если бы, не справившись на повороте, въебся бы в какую-нибудь сваю и лишился руки, ноги или головы, и это было бы не так стремно, в общем-то - оказаться банкротом, или даже, блядь, женатым, Джонни продал мотоцикл, например, а когда Джорджи лечился от очередной привезенной из Онтарио благостной модной болячки, ему пришлось целый месяц пить безалкогольное пиво, но это, блядь, за гранью всего. Ему двадцать шесть лет. Это какой-то абсурдизм. Сюр, блядь. Беккет. В ожидании Годо. Эстрагон, эстроген, ацетилен - какая в принципе разница.
- Я сяду за ее убийство, наверное... - задумчиво тянет он, с каким-то странным непристойным звуком выпустив палец изо рта. - Знаешь, Харпер Брук, я подумал, что боги иногда тоже устают... и ложатся спать... или типа того... Главное - это, блядь, поставить будильник... чтобы не проспать все на свете... самое интересное. Она может запала на меня или вроде того, как ты думаешь, Харпер. Женщины способны на страшные вещи, когда знают, что им ничего не светит... блядь... но она не в курсе, что я могу под тобой лежать хоть целый ебаный век... или два века... или сколько угодно веков, для этого ничего такого не нужно... главное - не быть овощем, что-нибудь там себе соображать... кое-как, знаешь, ворочать языком... и все дела. Она меня спрашивала про разные вещи, я все думал, какое ей, блядь, дело, а это, знаешь, всегда так... меня когда Майк водил в какую-то тоже клинику, там баба сидела на стойке, документы принимала, и все пялилась на меня, пялилась, пялилась... - влажнеет в комнате. Надо будет переклеивать обои. Эти все равно ебаные в принципе, не очень жалко. Какой угодно быт, только бы не думать, блядь. Медленно и вдумчиво он продолжает целовать ее ноги, спускаясь ниже, к бедрам. Это пиздеть, впрочем, не мешает. - Еще кое-чего они обо мне не знают, все эти доктора... медсестры... бабы со стоек, менеджеры, предположим, магазинов... ну это я так... про мою большую, мормонка, огромную любовь ко всем твоим нежным местечкам, я, ты меня прости конечно, много разных видел на свете женщин, было бы, я думаю, разумно, если бы люди прикрывали одеждой лица, а не ноги, сколько всего может нашептать женское... как тебе, блядь, сказать... вагина, короче, Харпер, это, я думаю, немаловажно... бывают женщины, у которых там так скучно, а бывают такие, что вроде с ними скучно, а там - как, я не знаю, трип... экспедиция, блядь, арктическая, но красивей, чем твоя, я не видел, это правда, я, блядь, известный искусствовед... если ты не знала, у тебя там так нежно, как в лилийном саду... у Браунов, я там постоянно пиздил цветы раньше, а она все ходила и ругалась, что у нее все клумбы оборваны, но я как-то умудрялся не палиться, я сам себе дарил эти цветы... имею я право на маленькую радость, как ты думаешь, у них торчат эти штуки, такие, как усы, они очень сладкие, такой странный вкус, я знаю его наизусть, я тебе могу его спеть... или нарисовать, но это у меня хуево выйдет... станцевать тебе его могу... если хочешь, ты мне тоже спой, ладно? Я люблю тебя слушать, даже если ты не говоришь, просто издаешь какие-нибудь звуки, чтобы я знал, понимаешь ты... или нет... о каком вкусе я тебе говорю, Харпер Брук... - нет уже там никакой крови. В ближайшее время и не будет. Возможно, он начал немного понимать про разную эту женскую психологию. Кожа на бедрах прохладная, как обычно - он тогда, кажется, тоже так подумал, это было странно, вокруг так жарко, а она такая стылая, - он целует ее крепко и глубоко, как будто в рот, и рот как будто ему отвечает.

+3

17

Побочные эффекты - не все прошли, значит. Может, дело не в побочных эффектах, а в ней. Может, она ему разонравилась и он стесняется признаться или, может, не хочет её расстраивать. Или она ему разонравилась временно - из-за детей, которых носит. Или она ему разонравилась после того, что он с ней тогда сделал. Сплошные побочные эффекты - чувство вины. Некоторая горечь под языком, обида в горле - с чего бы это. Он её не хочет - ладно, пусть это из-за таблеток. Так проще смириться. Он её не хочет и целует её между бёдер - это что, извинение. Или всё-таки хочет. Даже если дело в нём. Ладно. Ладно. Тем не менее, он игнорировал её три года - чем все эти женщины, о которых он говорит, были лучше. Если он их выбирал - значит, что-то в них было, чего нет у неё. Что он в них искал. Почему он теперь говорит, что она лучше - все эти нежные места. Странно устроено - что с ней не так. Что с ней так. Не рассмотреть самой - надёжно спрятано между бёдер. Потайное. Может, они были умнее, чем она, или красивее, чем она, или доступнее -  куда доступнее, впрочем, она же первая к нему подошла. Сама легла ему в руки - может, ему это не нравится. Может, ему скучно с ней - зачем он говорит тогда, что с ней не скучно. Зачем ему врать. Может, это утреннее, эйфорическое после пробуждения - она просто вовремя оказалась под рукой - повезло. Это должно быть, вероятно, оскорбительно, но она ничего не может с собой поделать - он хорошо знает, что ей нравится. И как. Лучше, вероятно, чем она сама. Она скучала. Она истосковалась. Её щёки горят - потому что он её трогает, потому что он говорит, потому что она столько о нём думала. Она столько о нём думала, что, кажется, сходила с ума - тогда, над книгами, и когда он спал рядом, и когда он возвращался домой, и когда сбегал под любым предлогом - она столько о нём думала, что боялась нечаянно проговориться посреди доклада на конференции или в редакции, или в разговоре с матерью, или на детской площадке, или с Эмили - с Эмили, вероятно, было бы не так страшно, не знай она, что он и с ней спал. Интересно, что было в Эмили, чего не было в ней - больше твёрдости? Интересно, он спал с Эмили до того, как она родила, или уже после. Может, Эмили тогда вернулась к себе домой - к нему - и спала с ним, пока она сама спала под валиумом, под розовыми одеялами и осуждающими взглядами. Он приходил в её сны постоянно, но этого, само собой, недостаточно - с живым не сравнить. Она искала его и нашла - вся эта череда других мужчин - она тоже много чего видела, ей есть, с чем сравнивать - закончилась, когда она его встретила. Не считая одного раза. Но там было другое: ей нужно было проверить, способна ли она вообще кому-то ещё нравиться. Оказалось, что способна - почему она тогда перестала нравиться ему. Этого она, вероятно, никогда не поймёт. Чего он всё-таки искал в других. Он так и не сказал. Почему он всё-таки вернулся к ней. Как долго это продлится. Заслуживает ли она, может, нужно заслуживать, - она думает: да, наверное. Заслужила, наверное. Может, он делает это из чувства долга. Она всё-таки долго ждала. Она запуталась - как бы перестать об этом думать. Она снова всё портит. Что теперь сделать, чтобы ему было с ней хорошо, - ей так хорошо с ним. Она всё-таки страшно чувствительна. Она всё-таки так долго ждала, когда он, наконец, обратит на неё внимание. Что ей сделать, чтобы он обращал на неё внимание чаще - она жадна и она чувствует вину за свою жадность. Она хочет верить, что всё по-настоящему.
- Если это из-за таблеток, то, я думаю, со временем всё будет в порядке... а если это из-за... ну... из-за меня, то, наверное, тоже наладится, когда не будет живота, и вообще... хочешь, я попробую тебе помочь? - она приподнимается на локте и гладит его по волосам, - раньше тебе нравилось, когда я тебя трогала. Раньше тебе нравился... мой рот. Хочешь? Я хочу, - как-то это жалко звучит. Наверное, не стоило спрашивать, но отсюда не дотянуться. Теперь она понимает, вероятно. Тогда, в Джойсе, она никак не могла сообразить, почему он так настаивал на... благодарности. Теперь, кажется, поняла: странно не принимать участия - только принимать. С другой стороны, он три года думал только о себе. Почему бы не подумать один раз о ней. Лучше, конечно, не один - она издаёт странный тихий звук на вдохе - о чём ей петь для него. Лилии пахнут сладко и трупно - церковью, родильным отделением и моргом, лилии ядовиты. Раньше они читали друг другу стихи - давно. Такая маленькая внутренняя шутка, первый его вечер в Арбор Лейке: "Как вы познакомились?" - "На поэтических чтениях". Он поперхнулся, она пнула его под столом. Ну а что, она же не соврала, просто не уточнила, при каких именно обстоятельствах читались стихи. Элис Льюис тогда ещё сказала, мол Харпер их гордость - она побеждала на чтениях в школе. Пришлось пнуть его ещё раз, - он потом, уже после, закатал штанину и продемонстрировал ей синяк на голени. Стихи. Она, кажется, не помнит никаких стихов. Может быть, все рассказала. Или растеряла за три года воздержания. Подойдут ли её стихи. Есть ли вообще в ней стихи - сегодня и всегда. Может быть, ей показалось, что в ней есть стихи. Вероятно, это всё вообще не важно - она снова издаёт звук - теперь на выдохе. Какой-то грудной всхлип - утробный. Теперь, впрочем, удобно опираться ногой на его плечо. - Послушай... я никогда их не пробовала на вкус, но я, наверное, понимаю... примерно... хочешь, я посажу здесь, возле дома... лилии и лилейники... любые, какие захочешь... хочешь? Любого цвета и размера, какие тебе больше нравятся... Тебе больше не придётся их красть, потому что они и так все будут твои, все до единой, до последнего бутона... хочешь? Можешь рвать их или пусть так... растут... ты столько их привёз тогда - наверное, в штате больше не осталось, но это ничего, я найду... если хочешь... если тебе это будет приятно... я хочу что-нибудь для тебя сделать, чтобы тебе было хорошо... что мне сделать для тебя? Я... Алекс, боже мой... я так скучала... я так хотела... Ты, знаешь, ты мне постоянно снился...

Отредактировано Harper Brooke (Пн, 13 Ноя 2017 16:54:13)

+3

18

Он дежурил под дверью минут сорок. Успел поблагодарить утро за то, что у него есть своя ванная, успел прикинуть, в какую розетку можно будет воткнуть электрический чайник, чтобы далее таких ситуаций избегать, и не будет ли проще поднакопить денег и просто на хуй съехать - конечно, это куда удобнее, чем в родительском доме устраивать сраное университетское общежитие. Смолкли к исходу часа. Это все ежемесячные беновы деловые переговоры. Так принято - открыть перед ними дом и продемонстрировать полное доверие. Так принято - не высовываться в процессе демонстрации. Если смолкли, значит, схлынули с кухни во внутренний двор. Подустали, вероятно, языками-то чесать. Он спускается вниз вяло. Очень медленно. Очень медленно ищет кофе в шкафу. Сначала в одном, потом в другом. Очень медленно тянется за кружкой на сушилке. Он очень увлечен. Это все очень занимательно. Прозрачная дверь в патио - прямо за его спиной, у двери снаружи кто-то курит, взгляд протирает ему затылок. Он миролюбив, он погружен в себя. Интроверсивен. Вчера они с Джонни с самого утра шлялись по городу. Доебывались до лавочников и продавцов - работы нет. Уже полгода. Чуть больше - с окончания школы. У Джонни есть какие-то планы - университет или самоубийство, - у него планов нет вообще. Он безработен, беспечен, безо всякой совести. Блаженен в какой-то мере. Расслаблен, - он не удивляется, когда дверь съезжает в бок с характерным сырым звуком, когда вошедший подает голос, - ему безразлично. Он подтягивает джинсы и поворачивается, все еще гипнотизируя кофе в чашке. Кофе послушно вращается.
- Привет, - отвечает он по-французски, безразлично пожав плечами. Такой день. Это происходит всегда - из года в год, примерно в одно и то же время, ближе к зиме. Она приходит со снегом. Снег в этом году запаздывает.
Ее зовут Франческа. Она рыжая и носит бордовые платья - он видел ее раз пятнадцать, и она ни разу не повторялась в нарядах, - длинные ногти, волосы-волны. Она сестра какого-то бизнес-партнера Бена. Европейца. Англичанина, возможно. С Алексом Франческа из принципа говорит только по-французски. Это кажется ей смешным. Или она думает, что это его смущает. Это его смущает. Ему совсем недавно исполнилось восемнадцать, и это его смущает. Франческе тридцать пять. Или сорок, но у нее хорошие гены. Франческа приезжает вместе с братом на переговоры - производить хорошее впечатление на мужскую половину компании, - и к середине встречи неизменно начинает страшно скучать. Тогда происходит следующее:
- Я рада тебя видеть, - говорит Франческа по-французски, лукаво склонив голову набок. У нее большой рот в красной помаде. Акулий. Это комплимент, но он решил больше об этом не говорить: она запрокинула тогда голову и начала смеяться, низко и заразительно, потому что это то, что она делает. Франческа. Смеется. Покровительственно и вместе с тем подкупающе. Это льстит. Франческа знает, что это льстит. Отчасти именно поэтому она и смеется. - Прокатимся?
Он может сказать в этот момент: знаешь, Франческа, я договорился встретиться с Джонни. У нас нет работы, и на него уже косо смотрит мать, а мне просто как-то неловко. Дискомфортно, знаешь. Я с ними жить не хочу, мне нужны деньги, чтобы съехать отсюда. Мы будем ходить целый день, часа в два пойдем выпить пива, и в шесть тоже пойдем, а все остальное время - будем искать. Мне до пизды твои костюмы, туфли, ногти, помада, у меня дела, Франческа, извини. Давай как-нибудь в другой раз.
Он не может - он забыл, как по-французски будет "до пизды".
Поэтому он пожимает плечами так, как будто ему все равно, и говорит по-французски: да, конечно. Давай. Только я поднимусь наверх, надену рубашку. Подождешь меня в прихожей?
У Франчески вишневая тойота камри. Она водит по-европейски спокойно, осторожно. Она хорошо знает маршрут - через Хайленд Парк мимо гольф-клуба, на восток по Монтерей Парку за границу города. Не больше получаса. Дорогой она позволяет ему курить прямо в салоне, но он чувствует себя неудобно и курит в окно - это безумно бесит. Она едет в Честермир. Он не спрашивал, почему. У всех свои пунктики. Честермир и Честермир. Там спокойно. Почти никто не выходит из дома после трех часов дня - она останавливается прямо на городской площади, напротив церкви. Укладывает руку на спинку кресла, поворачивается к нему, Алексу, лицом, протягивает ладонь и недолго гладит его волосы - прямо как Харпер Брук сейчас, - улыбаясь краем акульего своего рта. Он не реагирует. Делает вид, что ничего не происходит. От ее ладоней пахнет чем-то непонятным и сладким, он видел ее чемодан - шелковое белье обложено круглыми кусками гладкого, похожего на янтарь, полупрозрачного ароматического мыла. Она смотрит на него долго. Разглаживает пальцем мешки под глазами - он пьет порядком, а спит куда меньше, и выглядит неважно, насколько это вообще возможно в восемнадцать. Потом она открывает рот, как будто ищет слова, и растерянно оглядывается. - Ты так повзрослел, - она говорит ему об этом каждый раз с момента первой встречи. По-французски. Он пожимает плечами: вроде как повзрослел. Вроде как нет. Она смущает его, как дальняя родственница, в ней - странное глубокое чувство, которое он пока не может понять (и не понял до сих пор).
Потом она резко одергивает руку, выходит из машины и хлопает дверью. Она перекурит - у него есть момент одиночества, - потом откроется дверь сзади, и ему придется пересесть к ней. Она подтянет кверху край очередного бордового платья и толкнет Алекса в сторону, он неудобно съедет вниз, на пол, и сиденье будет упираться ему в спину. Она поднимет его лицо за подбородок и посмотрит своими смеющимися глазами. Будет смотреть долго - она делает и это: долго смотрит. Смеется и долго смотрит. Она не носит белья. После нее на сидении остается странное влажное пятно. Оно высохнет к тому моменту, когда она высадит его в Далхаузи. Пока что она все еще смотрит - он смотрит в ответ молча. После она засмеется, естественно. Она делает это странно в этот конкретный момент  - сначала улыбается, недоверчиво, как будто не поняла шутку, он смотрит серьезно, поэтому ей становится еще смешнее, смех хриплый, но вместе с тем элегантный, как вечернее платье, кокетливый, совершенно не обидный, но немного в себе ядовитый - он делает вид, что не чувствует этого, возможно поэтому она размахивается и в следующий момент хлестко, звонко бьет его по лицу, справа, слева, она все еще хохочет, кровь подступает к ушам, по груди пошли розовые пятна - как у Вивьен, бывшей подружки Тима, когда она волнуется, - он не двигается, между сиденьями неудобно, тесно, она берет его голову и засовывает себе под юбку, пока не расхотелось смеяться дальше, в первый раз - ему было едва шестнадцать, - она объясняла, рассказывала, направляла, с тех пор они виделись раз шесть, и нужда в объяснениях отпала. Он все понял. Он не сопротивляется.
Это их небольшой общий секрет. Он никогда никому об этом не рассказывал, она, вероятно, тоже. Для Бена и ее брата, которые едва ли заметили их отсутствия, легенда неизменна - Франческа очень любит озера. Они на этом сошлись. Просто съездить и посмотреть - кому от этого будет худо, она все равно не понимает, о чем можно столько времени говорить, - так она объясняла брату по-английски, а он стоял в дверях и слушал, и Бен не смотрел в его сторону, но это было больше признанием, чем нелюбовью. В тот, по крайней мере, раз. Было странно смотреть, как она перед кем-то пресмыкается. В ней сохранялось горделивое, выправка, благородство, но по старой памяти, больше из-за того, что он привык ее такой видеть; он пытался посмотреть на ее лицо, когда она кончает, но она упрямо натягивала край юбки на его голову и не отпускала, пока не перестанут сокращаться мышцы.
После этого она закурит - теперь в салоне, - передаст ему сигарету, он дернет на себя зеркало, у них губы одного цвета, красного - воспаленного, медицинского, - она посидит так еще немного, отдышится, протянет руку и похлопает его по щеке, как собаку. Мелкую, неразумную, но отчего-то весьма дорогую сердцу. В нем штиль, в нем спокойствие, - немного горит лицо, немного беспокойно в джинсах, но ничего смертельного. Ей надо отдохнуть, поэтому он пересаживается вперед первым. Она полулежит сзади, растерянно раскинув руки. Там, под бордовым креповым платьем, она гладко выбрита и похожа на манекен - в процессе он часто чувствует себя вылизывающим какое-то хищное и холодное животное вроде змеи или ящерицы. Она полежит еще немного и встанет. Отопрет дверь. По-женски неуклюже и вместе с тем изящно выйдет наружу - пара вдохов и за руль, но в этот раз он быстрее. Она остается на главной площади Честермира, как-то потерянно, по-детски простирает вверх руки - на запястье левой дамские маленькие часы, на запястье правой - тонкая золотая цепочка и родинка прямо посередине, ближе к локтю, - он припаркует камри в соседнем квартале, купит в газетном киоске сигарет на оставшуюся в кармане джинсов мелочь и до дома дойдет пешком, поднимется в пустом доме наверх мимо Молли, которая роется в холодильнике в кухне и спросит, где он был, а он, конечно, скажет, что вышел за сигаретами, и продемонстрирует пачку в доказательство, - потом она спросит, кто расцарапал ему щеку, а он скажет: женщина, и она смутится, и больше доебывать его не будет; часам к шести Франческа придет домой продрогшая и босая, потому что сломала каблук, с таким же красным, как у Алекса тогда в салоне ее машины, лицом и грудным, похожим на смех, кашлем, и она скажет - потеряла ключи, заблудилась в городе, - он будет смотреть из окна своей комнаты, как рыжий брат Франчески, укутав ее в дорогое пальто, усаживает ее в такси, и как они с Беном обмениваются рукопожатиями, и он, брат, в смысле, извиняется, кажется, и больше Франческа никогда не приедет - он никогда ее не увидит, и она не догадается поднять голову, так по-киношному замереть в дверном проеме автомобиля и задрать голову наверх, и посмотреть, - нет, и слава богу, - он старается не оставаться с тех пор дома, когда у Бена гости. Иногда Молли разворачивает его прямо у порога, иногда ему самому как-то мелочно мерзко.
У него нет предпочтений, у Алекса Брука, он в каком-то смысле всеяден, но между блондинкой и рыжей он все равно выберет блондинку. Как-то так сложилось. Исторически.
Она такая мелкая. Его жена. Это трогательно, без унизительного. Без преуменьшения и снисхождения. В Честермире все женщины - размером с водонапорную башню при въезде в город. Большие руки и большие ноги. Широкие кости. Он видел как-то раз серию южного парка, где Барбра Стрейзанд превратилась в здоровенную бабу-робота - вот такие женщины в Честермире. От них отвратительно пасет машинным маслом. Неестественно для этой органики, чужеродно. Она не понимает, конечно. Он не знает, как ей объяснить. Он немного занят в данный момент, немного другим забита его голова. Руки заняты. Рот занят. Они совпали повсеместно, это он понял еще тогда - у него чувствительный рот, она чувствительна вся, целиком. В ней что-то сходится, когда ведешь пальцем по плечу. Ей щекотно. Такая вот кожа. Нежная, как в том черно-белом фильме. Вампиры, например, кусают в шею - с этой плавной дуги от плеча до уха скульпторы лепят женские лобки, если натурщицы стесняются раздвигать перед ними ноги. Он резко поднимает голову и с полсекунды смотрит на нее в упор. Ракурс отличный, зрелище, вероятно, еще то. - Я люблю твой рот, - серьезно и недоуменно отвечает он, зарываясь в ее волосы пальцами. Очень аккуратно, очень деликатно. Волосы влажные, пальцы, естественно, тоже, - у нее дрожат ноги, он держит бедра крепко, зажав между локтями. У него несколько плывет в голове. Он тоже скучал. Об этом не принято говорить. Есть в том какое-то смущение. Пока что. - Ему побоку, наверное... я, блядь, не знаю, мне как-то даже и неудобно... знаешь... давай ты посадишь лилии... я их буду любить, твои цветы... не так, как эти, но все равно буду... сделаешь что угодно, Харпер... только я тебя очень прошу, не сейчас... если ты сейчас меня бортанешь, я, блядь, с ума сойду, наверное, и никакие таблетки мне уже не помогут, я буду за тобой таскаться, как ебаное животное, и, не знаю... облизывать тебе ноги... до того, что ты станешь похожа на утопленницу... запомни одну штуку, я тебе рассказывал уже, но это было давно... во всех этих делах есть один принцип: тебе хорошо - и мне хорошо... мне, Харпер, так хорошо, когда я слышу, как ты мне поешь... как ты начинаешь говорить, когда я сделаю вот так, - он ведет пальцами чуть глубже. - Или как-нибудь еще... я бы разложил тебя здесь на десятилетие, мормонка, если бы это было... понимаешь... в моих силах, потерпи немного, ладно... и я потерплю... все, что хочешь, но не смей меня отшивать, сделай мне одолжение, ладно... никаких, блядь, садовых работ, пока я не закончу, вот моя тебе просьба.

Отредактировано Alex Brooke (Вт, 14 Ноя 2017 23:44:07)

+3

19

На потолке трещины, под веками красноватый полумрак, - она на секунду откидывает голову.
- Я и не собиралась тебя отшивать, - возвращается, - и в мыслях не было... если тебе хорошо, тогда хорошо... я буду говорить с тобой, ладно? Если тебе нравится слушать... Продолжай, по... - вздрагивает и давится звуком, - пожалуйста, - это просьба. Щекам всё ещё жарко, ещё жарче - смотреть на него, но смотреть на него важно. Необходимо. Такая неловкая, нелепая поза: совершенно нагая, с раздвинутыми бёдрами, в утреннем этом свете. Максимально беззащитная и от этого не по себе. Было бы унизительно, будь это кто-то другой. Или наоборот. С чужими проще, это она с самого начала уяснила: нечего стесняться, если вы больше никогда не увидитесь. Может быть, поэтому она тогда так спокойно перед ним разделась - это было волнующе до странного веселья, восторга, эйфории от собственной смелости. Потом она раздевалась перед ним снова и снова - успела привыкнуть. Потом не было ничего. Потом её изуродовали. В прошлый раз ей было страшно, но он сделал так, чтобы они стали равны - стал её зеркалом. Но его шрамы - это красиво. Она совсем другое. Поначалу она избегала зеркал. Потом стала подолгу стоять перед зеркалом - разглядывала с мазохистским удовольствием красную - потом бурую - потом белую полосу на животе, распухшие груди, синяки под глазами, вздувающиеся синим под вечер вены. Неудивительно, что она ему разонравилась, - так она себе говорила. Если она разонравилась даже себе самой - себе самой она никогда особенно и не нравилась, но до беременности, по крайней мере, выглядела достаточно сносно. До беременности она смотрела на себя с интересом - трогала себя из чистого любопытства, почти равнодушно, размышляя, скажем, о Прусте, прислушиваясь сквозь шум воды в душе к шагам матери за дверью ванной - мать всегда слишком часто проходила мимо ванной, когда там была Харпер, потому что это было единственное - о, льюисовское ханжество - место, где можно было запереться; в лучшем случае она думала - мысленно проговаривала про себя стихи, хьюзовские откровенные чаще всего - стихи нужно учить для того, чтобы можно было прочесть их себе в любой момент - и думала об абстрактных переплетённых конечностях, о своём неизведанном ещё, надёжно скрытом ото всех теле, о чужих разных - тогда каждый раз были новые - руках на её бёдрах под юбкой, в её расстёгнутых блузках, о том, какими мягкими или жёсткими, длиннопалыми или широкими, чуткими или грубоватыми были эти руки, и пыталась увидеть себя чужими глазами - такой эксгибиционизм, равнодушное подростковое самолюбование. Потом, когда никто уже бы не стал её тревожить - в её телефоне неизменно отключён был звук и можно было сделать вид, что не заметила, что не ответила, потому что спит ребёнок - она смотрела на себя с отвращением - на дочь она смотрела с нежностью - на него она смотрела голодно - на остальных старалась не смотреть вовсе. Ей было гадко. Ей было мерзко от себя - наяву. Во сне можно было сделать вид, что ничего не произошло, - она просыпалась и становилось только гаже. Это было уже тогда, когда Уоллис стала спать по ночам - ей, соответственно, тоже стало перепадать. Она смотрела на себя в зеркало, потом она закрывала глаза и вспоминала сны - не нужно ничего придумывать, он и так был в её голове. Она была им одержима. Она и есть одержима - до сих пор, пожалуй. Она запиралась в ванной, включала воду - и никаких стихов и, желательно, никаких мыслей о себе: её муж выходит из душа, обернув бёдра полотенцем, беззастенчиво - она месяце на третьем после свадьбы перестала переодеваться при нём даже в темноте - месяце на третьем после родов сил прятаться не осталось и она просто отворачивалась; её муж сосредоточенно водит пальцем по строчкам сборника Рётке, который она подарила ему на день рождения, у него во рту вечная его сигарета - эти его пальцы, которые раньше трогали её и этот его рот, в котором в первый вечер оказалась приличная порция её крови; её муж смотрит одновременно рассеянно и в упор этими своими невозможными глазами, которые унаследовала его дочь; её муж снова собирается уйти из дома и перед зеркалом небрежно вытягивает на лоб прядь волос; её муж просто существует - этого было достаточно, чтобы хотелось уединиться. Она и уединялась. И проклинала себя. И его, впрочем, тоже. Потом, отдышавшись - о, льюисовское ханжество приучило её вести себя тихо, опции "громко" для Харпер Брук, в девичестве Льюис, попросту не существует, - она тщательно мылась, она ополаскивала лицо ледяной водой и мылась ещё раз, чтобы успокоиться, чтобы не чувствовать себя гадкой и грязной, и шла в кровать к мужу, о котором не могла думать спокойно. Не может до сих пор. Странно, что они всё это время продолжали спать под одним одеялом, и мысли не было - о, снова льюисовское ханжество, притворство, что всё в порядке, - она моментально просыпалась, стоило ему пошевелиться или случайно соприкоснуться ступнями, бёдрами, пальцами во сне. Она лежала и изнывала от тоски, пока не проваливалась обратно в сон. По крайней мере, во сне всё почти всегда было хорошо. Во сне он её хотел и во сне она себя не ненавидела. В принципе, - так она теперь думает, - в принципе, ещё несколько месяцев, и ей, вероятно, достаточно было бы и мысли о нём - не обязательно было бы трогать себя, чтобы кончить. Господи, как это жалко - она успела возненавидеть всё плотское. Из ревности, тоски, усталости и голода. Может быть, льюисовское ханжество и родилось из этой подавленности - может, миссис Льюис хотела её уберечь. Так она думает. Это неправда, разумеется. И - пожалуйста - никакой миссис Льюис в её постели. Только не сейчас. Хватит.
Может, это снова сон и она проснётся, когда он закончит.
Это тоже о власти - она так думала тогда, в Джойсе, когда стояла перед ним на коленях и когда стоял на коленях он. Обоюдное, хрупкий баланс, подспудная, наверное, даже борьба - кто первый сдастся. Она сдалась: её пальцы в его волосах, его плечо под её ступнёй, но сдалась она, разумеется - отдалась. С радостью. Он выткал её из воздуха. Он может делать, что хочет, только бы не останавливался. Она сделает всё, что он захочет. Это вопрос власти и вопрос доверия, само собой, тоже. С этого она и начала - сложнее доверять - открываться - тому, с кем планируешь провести остаток своих дней. Надеешься. Он видел её любую - почти; она раскрыта перед ним как тот его вдоль и поперёк зачитанный томик Йейтса из внутреннего кармана его куртки, как его чистый дневник, который он больше не хочет вести; он видел её разной, и он запомнит, и он знает - как он будет смотреть на неё завтра. Как он будет смотреть после. Что он будет о ней думать после того, как она говорила разные вещи, и после того, как била посуду, и после того, как хотела убить себя и его детей, и после того, как он видел её изуродованное усталое тело, и после того, как она лежала под ним, бесстыдно распластанная. И мелкие страхи - за шрам, за растущий живот, за ночь между осенью и зимой, за то, что вдруг ему неприятно - она была, конечно, в душе перед сном, но прошло несколько часов, и ещё за то, что вдруг проснётся Уоллис, и за то, что ей так неприлично хорошо, что из головы пропали все слова, когда она обещала говорить, и за то, что будет дальше, и что ей для него сделать, и как, и... Вот что страшно. Невытравленное льюисовское ханжество - оно, вероятно, в крови. Отравляющее. Вечный ужас и стыд. Вечные попытки быть идеальной. Напряжение вечное - сейчас особенное.
Это о власти и доверии - никто на самом деле не возвышается и не унижается.
Говорить сложно - рот сухой. Мокрое всё остальное - даже воздух тяжелеет, наливается лилейным. Она, впрочем, так чувствительна - она отзывается на каждое прикосновение. Негромко, но он, наверное, слышит - или чувствует. Это тактильный голод - долго она не протянет. Она давится воздухом, но упрямо удерживается на полусогнутой руке и смотрит - видеть его важно.
- Послушай, А... лекс. Это важно. Можно, я... попрошу тебя... можно, ты... будешь трогать меня, когда... захочешь, если... захочешь... ладно? Можно... я тоже буду? Это было невыносимо терпеть, я... думала, с ума сойду, я только о тебе и думала... иногда... целыми днями, и боялась тебя трогать... можно? Мне очень нужен... ты... хоть иногда, только я... - вздрагивает бёдрами, поджимает пальцы, - я сейчас... потом договорю... - под её лопатками мятое одеяло дублирует трещины на потолке, под её веками - неизменный красноватый полумрак.

+3

20

Он думает о разном, Брук. Это созидательное. Ее питательные соки. Она взращивает детей и взращивает мысль - все достаточно закономерно. Он читал про рыб - все это темноводное до боли, потому что все неизвестное больно и колется, как дурацкие свитера, которые Молли заставляла его носить в детстве, похоже на космос, а космос привлекателен почти эротически, - есть огромные, зубастые самки с полупрозрачными брюхами, плывущие на собственный свет, иногда они впадают в ступор и плавают сами за собой по кругу, и есть жалкие, мелкие, похожие на дождевых слизней самцы, не больше сантиметра в длину. Сантиметр - он в курсе, - это примерно с ноготь на мизинце. Самки заняты делами. Прокормом. Электрификацией Марианской впадины - там должно быть невероятно ебано, холодно, скучно, темно. Дел невпроворот. Самцы носят в себе неприкосновенный семенной запас. Вроде святых мощей или сибирской язвы в конверте. Чтобы зачать ей ребенка - не одного, естественно, а великое множество, ну, скажем, двоих, - он вгрызается ей в хребет и мало-помалу врастает в нее целиком, пока от него не остается бесполезного рыбьего этого куска, беспомощно торчащего снаружи. Это, вероятно, маркировка занятости. Ну, вроде обручального кольца. Или что-нибудь такое. Он питается ей, пока она не умрет. Она пускает семя оплодотворить себя тогда, когда ей захочется. В принципе, все зависит именно от нее. Это она держит в руках контроль над ситуацией. В плавниках, в смысле. Но много ли удержишь в плавниках, - это, между прочим, прописано в должностной инструкции, он даже прочел, очень хотелось произвести на эту бабу чрезвычайно благонадежное впечатление, и, стоит сказать, хуже только Гегель: рыба - отдельно, мясо - отдельно. Отдельные ножи, отдельные стойки. Отдельные люди. К чему бы это?
К мясу. Он думает о мясе. О том, что всему можно найти замену; он думает о звездах. Раз в две недели их выпускали на прогулку ночью. После ужина. Это какой-то особенный канадский гуманизм, очень тонкое знание человеческой психологии. Полтора часа, двор, спортивная площадка, по сигарете на рыло - все ходили угрюмо и разговоров не заводили. Это север. Полное небо звезд. Очень тихо. Даже он почему-то заткнулся, хотя Эшли сидел рядом, и его костлявая коленка больно упиралась в бедро. Когда та черная надзирательница возвестила последние пять минут, они закурили синхронно. Пятьдесят с хуем зажженных сигарет, пятьдесят с хуем непотушенных окурков в траве - он встал в дверях и прошел дальше только тогда, когда получил тычок в спину, потому что небо отражало само себя, и лысоватый убогий газон обратился озером Макдональд, на котором через некоторое время он ждал собственную жену, или не ждал, или все-таки ждал, чтобы начать очередное охуенное шпионское кино, - если внезапно ебнет там, в космосе, и они умудрятся выжить: у них все есть, и это странно. Оно рукотворно. Можно ли соскучиться в зале античной скульптуры? Хватит ли социализации человеку, запертому в картинной галерее? Он видел мясо, конечно, видел много его, таково его проклятье - нельзя же всю жизнь киснуть на метафизике, - на колесах все спокойно, немного сушит рот. Внутренний мир - это убого. Ник берет потроха в руки привычным спокойным жестом, сваливает их в ведро, естественно, безо всякого священного придыхания. Они все одинаковые. Это было потрясением - насколько вообще можно быть потрясенным, когда ты затолкал в себя половину аптечного прилавка вместе с упаковками. Там жир и остатки какой-то еды, которая, возможно, когда-то казалась им вкусной, ради чего-то же они ее ели, может, это был семейный ужин, или перекус на работе, может быть, это был чей-нибудь подарок - люди часто дарят друг другу еду, Пат, например, однажды на Рождество подарила ему килограмм лимонов, - и теперь она мертва, еда, в смысле, и она мертва - глотка, в смысле, мертв он, пищевод, и все это мертво тоже, которое кто-то любил или кто-то ненавидел, и кто-то о нем, обо всем этом теперь мертвом, говорил какие-то слова, хорошие, плохие, кто-то флиртовал с этим, что мертво, на светофорах через открытые автомобильные окна, кто-то, может, писал с этого мертвого картины и даже не подозревал, что оно все настолько одинаково. Она говорила, что это скучно. Скучно ходить за людьми. Скучно трахаться на стороне. Скучно, насколько он понял, всегда, когда не с ним. Это комплимент, наверное. Она сделала ему комплимент. Буквально призналась в любви. А он не сообразил. Он думает о том, что у нее, скорее всего, очень красивые внутренности. Очень, очень красивые. Самые красивые из всех человеческих внутренностей. Что он их отличит от любых чужих, даже если нигде не будет висеть бирки. Он думает о том, что, если она внезапно умрет, то ему придется убить себя. Снова. Теперь - намертво. Это достаточно просто. Не требует особых умственных усилий. Тупая механическая работа, как на заводе. Только не так долго. Уоллис ему, скорее всего, придется убить вместе с собой - он мегаломан, он влюблен. Никто не воспитает ее лучше, чем его жена. Тогда они будут лежать там втроем. Он бы не хотел, чтобы Ник видел Харпер голой. Ему пришлось бы идти и бить Нику морду, а это весьма сложно, когда ты лежишь на прозекторском столе. С этим надо что-то делать. С этой ревностью. С этим деструдо. Может быть, заняться оригами. Эшли говорил, что это снимает стресс. Какое идиотское словосочетание - "снимать стресс". Он надевает стресс каждое утро вместо делового костюма. Такая у него униформа - стресс. Осталась от прошлого сменщика. Немного не по размеру. Пованивает у воротника, но он не из брезгливых. Он туп безмерно. Нет меры его тупости. Не придумало человечество таких величин. Эта хуйня называется телепатией. Он читал какую-то книжку. Или какую-то другую книжку. Про то, как магические люди складывают свои мысли в чужие головы. Оно поступает в него волнами, как прилив - она сообщает движение, его жена. Ведьма - известное дело. Совершенно сумасшедшая мормонка. У него чувствительные пальцы. Это один из побочных эффектов. Такая миграция в условиях геноцида - туда переселились все нервы, вероятно. В данный момент происходит перераспределение, он давит в глотке стон. Все возвращается на свои места. Майк был бы им доволен. Эшли, озабоченный всем человечеством сразу, был бы им доволен. Минкс и Портер были бы им довольны.
Никто не знает, насколько часто он на самом деле врет.
Никто не знает и того, что имитировать оргазм невозможно. Ну просто никак этого не сделать. Никак. Даже если ты мормонка и ведьма. Джонни рассказывал про сцену в каком-то фильме: мужчине сообщили, что умер его ребенок. Крупный план - расширившиеся от ужаса зрачки. "Ужаса" - тоже смешно, конечно, но надо же как-то это называть. Чтобы сработать на крупном, он вставал голыми ногами в таз с ледяной водой. Такая себе режиссерская смекалка. Вода, впрочем, всегда работает на внутрикадровое волшебство. Но не в поэтическом кино. Поэтическое кино - невыносимая хуйня. Он любит все поэтическое, кроме кино. Среди всего поэтического, впрочем, более всего он любит свою поэтическую жену. Ее поэтические речи, поэтические звуки, ее предельно поэтические бедра. Он роняет голову на ее живот и прикладывается к шраму губами, поспешно и мелко целует кости, находит ее руку своей и держится крепко, пока не станет спокойно. Держится и далее. - Я люблю тебя, мормонка, хочу, чтобы ты знала. Очень сильно, - не в этом случае. Не настолько часто, в смысле. Это, в смысле, не вранье. Его слегка потряхивает, как будто поднялась температура. - Можно все, что хочешь. Только не спрашивай, сразу делай. Я запрещаю спрашивать.

+3


Вы здесь » inside » кинозал » Хозяйка


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно © 2007–2017 «QuadroSystems» LLC